От мира сего
Шрифт:
Кто-то, кажется Зоя Ярославна, спросил совсем недавно: почему он не работает над докторской? Ведь наверняка уже вполне созрел для защиты, а он ответил: «Да все как-то руки не доходят, времени не хватает, чтобы вплотную заняться…»
Руки не доходят… Времени не хватает… О, какая банальная, давно уже девальвированная формула!
Он сам понимал все несовершенство произнесенных им слов, всю кажущуюся их недостоверность и позднее, вспоминая об этом, мысленно нещадно ругал себя. Как же так можно? Сколько так еще будет?
Если бы начать новую жизнь, умную, строго,
Вершилову вспомнился в эту минуту Большой зал, овальные медальоны на стенах, хмурые, задумчивые или слегка улыбающиеся лица великих композиторов, притихшая публика, заполнившая зал, ни одного свободного места, и музыка, музыка, которая рвется в зал, побеждая и мгновенно забывая о своей победе, грозно звучат валторны, перебивая нарастающую мощь виолончелей, и опять гудит, покрывая все вокруг, набатный голос органа, постепенно затихая, но все еще продолжая печально и неумолкаемо звучать, словно память о мертвых, которой нельзя, невозможно изменить…
Отец незаметно вытер глаза ладонью, мельком глянул на сына, смущенно пробормотал:
— Черт знает что за силища!
А Вершилов сделал вид, что ничего не заметил, и потому не произнес ни слова, как не слышал. И потом, по дороге домой, оба они молчали, только уже на лестнице, возле своей двери, отец сказал:
— А ведь он предчувствовал свою смерть…
— Кто? — переспросил Вершилов, уже далекий мыслями от концерта.
— Так, никто, — коротко ответил отец и больше не говорил ни о чем, тем более что мама открыла дверь, сказала:
— Наконец-то! Я уже два раза чайник подогревала…
Весь вечер они говорили с мамой о чем-то, теперь и не вспомнить о чем. Отец молча читал газету, потом рано лег спать, а Вершилов ночью проснулся и вдруг вспомнил то, что сказал отец, а вспомнив, понял: отец говорил о Моцарте, о том, что молодой Моцарт написал «Реквием» на свою, собственную смерть. И это потрясло отца.
«Что за силища», — вновь зазвучали в его ушах слова, сказанные отцом, когда они шли из консерватории.
Отец… Как много было в нем непосредственного, почти детского, но наряду с тем он казался расчетливым, рациональным, особенно тогда, когда изрекал свои общедоступные истины…
Вершилов почувствовал слезы на глазах, все чаще так случалось с ним в последнее время, когда он вспоминал об отце, о маме, о том времени, которое никогда, ни за что не вернуть…
Может быть, это и была старость, когда горюешь о безвозвратно ушедшем и не можешь сдержать слез?..
Он задумался, не расслышал стука в дверь. Вошла Зоя Ярославна. Он поднял голову, несколько мгновений недоуменно смотрел на нее, потом вспомнил то, что следовало вспомнить.
— Уже обход? — спросил.
— Уже, — ответила она. — Пошли, нас ждут.
Он
Но тут же вернулся обратно, взял со стола тетрадь в бирюзовой обложке, бережно спрятал в верхний ящик стола. Пусть полежит подальше от постороннего глаза, пусть, до поры до времени…
ПОВЕСТИ
Я НАПИШУ ТЕБЕ
Серафима Сергеевна приехала в Карловы Вары поздней осенью, в конце октября, когда уже отшумела, отцвела праздничная яркость курортного лета.
Утрами деревья в саду, окружавшем санаторий, казались недвижно застывшими, думалось, тронешь рукой ветку — и она хрустнет мгновенно, а то и начисто сломится, схваченная крепким ночным морозцем.
Горы вдалеке зазолотились, пожелтели, туман курился над вершинами, старожилы говорили:
— Быть морозу вот-вот…
«Сколько же я здесь не была?» — подумала Серафима Сергеевна, стала подсчитывать про себя: оказалось, без малого сорок лет. Да, можно сказать, все сорок.
Последний раз она остановилась в Карловы-Вары со своей частью в сорок четвертом. Тогда ей предстояло перевести допрос немцев.
Комбат сказал ей:
— Потрудись, Симочка, недолго осталось…
Оба они — и комбат, и она сама — думали, никто ни о чем не подозревает, ни о чем не догадывается, но всем в части давно было уже известно: у комбата с младшим лейтенантом из седьмого отдела Симочкой Бахрушиной любовь. Самая что ни на есть…
Симочка была хорошенькая, сознавала свою привлекательность, темноглазая, темно-русая, тугие розовые щеки в крохотных родинках, длиннющие ресницы, из-за ресниц блестящие глаза ее казались чуть притушенными, взгляд как бы туманный, матовый. Комбат говорил подчас:
— Чересчур ты красивая, уж и так хороша, а все никак не можешь остановиться…
Она делала вид, будто ее сердят его слова.
— Будет тебе, ну, чего придумываешь, в самом деле? — Но от себя не могла скрыть: непритворно радовалась тому, что он говорил.
Не ожидала, что привяжется к нему так сильно. Не стесняясь, спрашивала:
— Неужели, когда кончится война, мы с тобой расстанемся навеки?
— Зачем ты так, Сима? — отвечал он. — При чем здесь «навеки», когда мы все не навеки?
Пытался отшутиться, но она оставалась серьезной, неулыбчивой, а он, подобно большинству мужчин, не признавал никаких кардинальных перемен в жизни, не любил, просто на дух не выносил выяснения отношений.
— Пусть сперва кончится война, — говорил.
И она надеялась, ночами подолгу не спала, все представляла себе, как-то они заживут с Васей на гражданке, заживут открыто, не таясь, ни от кого не прячась.
Он, к слову, не пытался скрыть от нее ничего. В первый же день рассказал: женат, двое детей, жена педагог в школе.