Перекати-моё-поле
Шрифт:
Командующий с Витей привезли на Орлике соломенное чучело зимы. Воткнули кол с чучелом в снег и подожгли. Так что перезимовали – и все живы!
Великий пост, молозиво и молитва
– Вота и Великий пост, да ведь все одно – что пост, что не пост. – Федя шмыгнул носом и вскинул голову. – Один ехор-мохор.
Наступил Великий пост,Поджимай, Федянька, хвост!А если в брюхе будет пусто,Выгребай тогда капусту.Мамкаподхватил Симка.
Они шли впереди с Витей в обнимку, и оба скользили по обледенелой дороге. Федя и ухом не повел на припевку, как обычно, он жил своим ладом и вел свою стезю.
– Молозиво, чай, будут хлебать, а мясцо да яйки – квелые… Манечка! Давай сумку! – крикнул он отставшей сестре и приостановился, выжидая. – Что молозиво? А это когда вот корова отелится, то у нее поначалу для теленочка молоко идет густое, жирное и скусное, потому как с кровью – его и надобно бы спаивать теленку. А ныне скармливают малым, а то и сами хлебают как простоквашу… Я не особливо люблю молозиво – приторное. Через недельку уже ничего… Великий-то, а потому как он до-о-олгий, до самой Пасхи… Пост, потом Пасха – солнышко играть почнет, яйками кокаться станем. Чье раскокается – тот и проиграл. И травка полезет – Милку выводить стану…
И так изо дня в день Федя говорил и говорил – перед праздником о празднике, в пост о посте, то есть на тему дня, и, казалось, он никогда не повторялся. Иногда я удивлялся: откуда все это ему ведомо?!
Я и тогда уже догадывался, но не мог ответить на вопрос, а чем же отличается Федина жизнь от моей, от нашей – ведь отличается! Что-то понял, когда спросил его:
– Федь, а ты тоже молишься?.. О чем ты, а?
Он в ответ и губы раздул:
– Так обо всем. Чего надобно, о том и прошу. – Федя помолчал, как-то робея сжался и вздохнул: – Вот о тятеньке с маманей, чтобы и мне с ними на том свете вместе быть…
– Ты что, сумасшедший?! На каком свете? Закопают вон – и черви слопают!
– Не зымай, не зымай – не выкусишь… пусть и слопают, железо, чай, и то гниет. А душеньку-то не съедят, ехор-мохор!..
Тогда я впервые, наверное, согласился: кто-то из нас спятил, и не определить просто так – кто?
Арест
В тот день с утра смольковские бабы так и тянулись к Фединому дому: в избу входили – и не выходили. Когда же пресекся этот ручеек, Федя выскочил на улицу, глянул, щурясь, в одну сторону, в другую, после чего повернулся ко мне и позвал рукой:
– Хватит дозорить, айда в избу…
Скакнули на крыльцо – и дверь за засов! В одно мгновение – и на печи. В это время в горнице и началась служба – Соборование. Священник в черном подряснике с кадилом в руке обошел комнату и остановился лицом к вынесенным из боковушки иконам. Молящихся было до двадцати – и ни одного мужика. Повязанные платками, бабы как будто стали все одинаковые – присмиревшие и даже как будто робкие… Вот и я тоже оробел: будто делалось при мне что-то противозаконное, сейчас случится непоправимое – стрелять начнут! Но нет, батюшка что-то читал или говорил, а все ему мирно подпевали. А то начинала читать Мамка. Потом бабы опустились на колени – и священник всех их осенил крестом… На столе перед иконой стояло блюдо с пшеницей, и в это зерно была поставлена единственная свечка. Мы видели,
– Мамка, подь сюда…
Мамка вышла, одетая во все черное, и склонилась к Вите – и уже тотчас закусила губу и быстро подошла к выжидавшему священнику. Выслушав, он медленно развернулся, поставил на стол лафитничек и сказал:
– Одевайтесь и спокойно расходитесь… не все вместе. Если минует – известим.
Бабы, проворно крестясь, скоро разобрали свою одежонку и тихо потекли в дверь – как и не было: кто-то по домам, кто-то по соседям – переждать. И уже через несколько минут в избе остались батюшка, Мамка и Настя Курбатова. В боковушку занесли иконы, поставили на место стол, батюшка снял подрясник и крест – убрал в саквояж – и сунули саквояж к нам на печку. И сели, растерянные, втроем к столу в передней.
– Отец Николай, не лучше ли и вам уйти от греха подальше… хотя бы во двор схорониться, – тихо сказала Мамка.
– Схорониться, мать Серафима, это можно бы. На случай. Но ведь если это за мной, то все равно возьмут – значит, им известно, что я здесь, значит, им удобнее взять меня здесь. И если даже уйти из Смольков – в Ратунине или в Никольском, а то и на проселке возьмут.
– И все-таки поостеречься не грех…
– Батюшка, надо уходить – через задворки и на дорогу, по насту и хорошо, – решительно сказала Настя и даже поднялась на ноги…
Но батюшка и тогда пустился в объяснения…
Мы втроем на печи за занавеской ничего не могли понять. Мы даже не знали, что сказал Мамке Витя, почему прервали службу, почему разошлись и кто это может взять отца Николая.
А пока батюшка отговаривался и объяснял, в окно постучали – не заставили долго ждать.
– Откройте, мать Серафима, это за мной, – тихо сказал отец Николай, поднялся и благословил обеих.
Мамка вышла на мост и уже тотчас возвратилась – следом за ней в переднюю вошли милиционер и второй в штатском.
– Майор Порханов! – уже с порога, шапки не снимая, будто выкрикнул в штатском и, выставив руку вперед, потребовал: – Предъявить документы!
– А это на каком основании? – все так же тихо спросил батюшка.
– Что?! – крикнул майор. – На основании ордера! Встать! Руки на стену!
На печи за моей спиной заплакала Манечка.
– Не кричите – детей испугаете! – враз осипшим голосом сказала Мамка.
– Тебя, попадья, не спрашивают – и молчи, до тебя еще очередь не дошла… А хочешь, и тебе сейчас ордер выпишу – не погляжу, что чужие на руках. В детдом отвезем.
– Поостерегитесь, майор, Бог ведь долго терпит, да больно бьет, – с недоброй усмешкой сказала Настя.
– Вот вас и буду бить! – воскликнул Порхатов и нахально засмеялся. Он как будто даже развеселился. – Васильев, обыщи попа… Вот они и документы, при себе. А вот и у меня при себе – ордер на арест! Читать, гражданин поп, не разучился… Одевайся и пошли – далеко ехать.
И увезли отца Николая на паре гнедых… Спустя полгода до Смольков дошли слухи, что осудили батюшку на десять лет лагерей строгого режима.