Переписка Бориса Пастернака
Шрифт:
Я давным-давно не испытывал ничего подобного. Она показалась мне немыслимостью и чистым анахронизмом по той жизни, которою полны ее непринужденные, подвижные страницы. Было б менее удивительно, если б она была написана лет пять тому назад. Но теперь… Где и когда, в какие непоказанные часы и с помощью какой индусской практики удалось тебе дезертировать в мир такого мужественного изящества, непроизвольной мысли, сгоряча схваченной, порывистой краски. Откуда это биенье дневника до дерзости непритязательного в дни обязательного притязанья, эфиопской напыщенности, вневременно надутой, нечеловеческой, ложной. Это просто непредставимо.
Книга у меня вся разобрана, но не писать же мне статью о ней, – это утомительно.
Когда стихи появлялись в отдельности, они мне нравились, но без слез и испуга. Они занимали один из этажей «Знамени», и было приятно, что «Знамя» стоит, лифт работает, и все этажи целы. [480] Я не предполагал, что в творческой своей субстанции они взовьются таким столбом, что они так из ряду вон и так неожиданны.
Разумеется «Кахетинским стихам» легче жить на свете. [481] В этом нет ничего удивительного. Они (как и мое «Второе рожд<ение>») из категории тех стихов, которые затем и рождаются, чтобы нравиться, привлекать и, в результате всего, жить припеваючи. Менее всего неумышленны ночные серенады. Для этого жанра не последнее дело, чтобы в конце концов кто-то выглянул в окно. Так бьет без промаха поэтичность самой поэтичности.
Совсем другой коленкор «Тень друга». Здесь положенье драматическое, а не мадригальное. И пусть это тебе не понравится, я по-своему ценю его выше.
Здесь море, природа, война, путевые наблюденья, радости самого путешествия и все предметы изображенья без стесненья сунуты в боковой карман по-современному сшитого костюма, а отсюда – на стол рабочей комнаты в какой-то наперед облюбованный период, отданный работе и во всей естественности вдохновенный. Поэзия налицо тут в эксцессах замкнутости, в здоровой лихорадке одиночества и дьявольщине писанья: этого не приходится придумывать, взвинчивать и романтизировать. Также очень хорошо, что это протекает без ежеминутных грошовых восторгов и пересудов и что при этом совсем нет женщин. Именно совокупностью этих признаков, которые когда-то считались обязательными для каждого прокладывающего свои пути в искусстве (а чем другим может быть художник?), и показалась мне книга какою-то белою вороной на нынешнем эпигонском горизонте.
Сейчас все полно политического охорашиванья, государственного умничанья, социального лицемерья, гражданского святошества, а книга живет действительной политической мыслью, деятельной, отрывающейся вдаль, не глядящейся в зеркало, не позирующей.
Видно, как все возникало. Кувыркающаяся мешанина моря, целый ночной мир движенья, изнизанного чайками и мыслями. Видно, как естественно, повествовательною вылазкой воображенья домышлена тихая картина станционного захолустья, увиденного на остановке (ряд рассказов так Чеховым написан), в «Воскресенье в Польше». Очень схвачены все краски, особенно парижские. Самым лучшим стихотвореньем книги кажется мне «Самофракийская Победа». Оказывается дифирамбизм мыслим, и в редких случаях истинности он не форма красноречья, а нравственно пластическое осязанье, опьяненно точное.
Наверное, всех умиляет «Кот-Рыболов», но это не для меня. Единственно слабой страницей книги кажется мне единственная в ней декларационная; та, в которой ты с неуместной, страшно сейчас распространенной торжественностью обещаешь «Стихом простым я слово проведу» и не сдерживаешь обещанья. [482] Вся книжка читается легко, лишь эту, в которой ты подымаешь какую-то дароносицу (какую именно, не видно), мне пришлось перечесть дважды и «вдумчиво», чтобы сообразить, в чем тут дело. Книга такая, что ты вправе играть Верленовским заглавьем («Белы<ийские> пейзажи»), [483] Блоковскими интонациями, вообще вступать в крупный, разбросанный разговор. Почти все хорошо, больше половины. Оч<ень> хороши «Птица», «Легенды Европы», «Противогаз».
Письмо залеживается. Единственный способ не утаить
Твой Б.
Послевоенные отношения Пастернака и Тихонова отличаются сдержанностью, о чем свидетельствует записка Пастернака по поводу вдовы А. Белого. Тихонов был тогда в секретариате Союза писателей.
Пастернак – Тихонову
<Москва> 21 марта 1944.
Дорогой Николай!
Бедствует и, что называется, тает вдова Андрея Белого, Клавдия Николаевна Бугаева. Она получает пенсию в 200 руб. и голодает вдвоем с сестрою. Мне кажется, можно было бы придраться к тому факту, что это с любой точки зренья и в любой концепции крупная фигура прошлого, большой поэт, друг Блока, и выдающийся представитель символизма, и повысить в уважение его памяти эту пенсию хотя бы рубл<ей> до пятисот. Я знаю, что все это зависит не от тебя. Поговори с Поликарповым. [484] Лично я никогда не решился бы беспокоить тебя по собственному поводу, чтобы не заподозрить себя в злоупотреблении нашей былой дружбой, и прости, что мне пришлось изменить этой сдержанности. Сердечный привет.
Твой Борис.
Я не знаю, как передадут тебе это письмо, но кто подаст (может быть, Вера Оскаровна Станевич-Анисимова, моя добрая знакомая), тот и будет следить за дальнейшим движеньем этого дела.
Б. Л. Пастернак и А. С. Эфрон
Пастернак познакомился с дочерью Цветаевой, Ариадной Эфрон, в июне 1935 года, когда приезжал на 12 дней в Париж на Конгресс в защиту культуры. Марина Ивановна через несколько дней уехала в Фавьер, а Ариадна была Пастернаку гидом по Парижу. Она вспоминала потом, как каждый день приходила к нему в гостиницу и они отправлялись гулять по городу.
Через два года Ариадна Эфрон вернулась вслед за отцом в СССР, жила какое-то время в Мерзляковском переулке у своей тети Е. Я. Эфрон, работала в редакции газеты «Revue de Moscou» на Страстном бульваре, иногда забегала к Пастернаку. Через два месяца после приезда в Москву М. Цветаевой, 27 августа 1939 г., Ариадна была арестована и приговорена к восьми годам лагерей.
В Коми АССР, на станции Ракпас, она получила от Пастернака несколько писем и книжки его переводов из Шекспира. После освобождения, в августе 1947 года, Ариадна поселилась в Рязани, и ей поначалу даже дали место преподавателя графики в художественно-педагогическом училище. На несколько дней ей удалось попасть в Москву, повидать родных. Письмом из Рязани открывается подборка. Зимой 1948 года Эфрон получила первую книгу «Доктора Живаго» и послала автору подробный разбор романа. Но 22 февраля 1949 г. она была повторно арестована и отправлена в ссылку в Туруханск, где пробыла до июля 1955 года, когда получила возможность жить в Москве.
Эфрон – Пастернаку
20 сентября 1948
Дорогой Борис! Сегодня, очень рано утром, я услышала, как журавли улетают. Я подошла к окну и увидела, как они летят в смутном, рассветном небе, и потом уже не могла уснуть – все думала. Почему написала тебе об этих журавлях, и сама не знаю. Развернула твое письмо – и они мне вспомнились. Наверное, есть какое-то скрытое, а может быть и явное, сходство между твоим почерком и полетом этих больших, сильных птиц, вечно разорванных между севером и югом, зимой и летом, птиц без средней полосы и золотой середины в жизни.