Пернатый змей
Шрифт:
Однако он должен был подумать о Карлоте. Она любила его, и — для нее — это было главным. Она любила его — сердцем. А духовно — любила человечество. И рассуждала уверенно, что имеет на то полное право.
И все же, с течением времени, он должен был измениться. Должен был швырнуть свое эмоциональное «я», которое она любила, в горнило, переплавить его в другое «я».
А она чувствовала, что ее обокрали, обманули. Почему он не мог оставаться добрым, хорошим и любящим и пытаться сделать мир более добрым, хорошим, любящим?
Он не мог, потому что осознал, что мир дошел до границы доброго, хорошего, любящего и всякий дальнейший шаг на этом пути означает фальшь. Так что пришло время для постепенного кардинального перехода
Его чувство любви к человечеству и более высокое — желание свободы для человечества, казалось, затвердели коконом хризалиды. Христианство, слишком долго пребывавшее в стадии гусеницы, превращалось во что-то еще.
Но Карлота чувствовала, любовь — это все, что у нее есть, любовь к мужу, к детям, к людям, к животным и птицам и деревьям. Это было ее все, ее Христос, ее Пресвятая Дева. Как она могла расстаться с ней?
И она продолжала любить его и любить мир, упорно, трогательно, настойчиво, отчаянно. Она молилась, чтобы он вернулся к ней, и занялась благотворительной деятельностью.
Но ее любовь перестала быть прихотливым приливом, поводом для спонтанных явлений и исчезновений Духа Святого, превратилась в усилие воли. Теперь она любила не сердцем, а рассудком, к чему нынче имеет склонность весь белый свет. И милосердие начало наполнять ее: эта бессердечная доброта.
Куда-то подевались ее чарующая веселость и эльфоподобие, она начала вянуть, стала нервной. Она и кляла его, и молилась на него. И по мере того как умирало в ней это непринужденное таинственное чувство, все большую силу забирала воля, пока она не превратилась в сгусток воли: тщетной воли.
Вскоре ей удалось сделать так, что жизнью их юных сыновей целиком занималась она. Рамон был слишком горд и зол на Карлоту, чтобы бороться за них. Ее дети. Так пусть она ими и занимается.
Они были дети от его прежней плоти. Его новая плоть не имеет детей и, возможно, никогда не будет иметь.
— Помни, — сказал он ей с логикой южанина, — ты любишь не сердцем, но только рассудком, волей. Мне не нравится та любовь, которою ты любишь своего бога: это лишь самоутверждение твоей воли. По той же причине мне не нравится любовь, которою ты любишь меня. Не нравится любовь, которою ты любишь твоих детей. Если я когда-нибудь увижу в них искру желания избавиться от такой любви, я сделаю все, чтобы спасти их. А пока живи с этой своей любовью, с этой своей волей. Но знай, что мне это неприятно. Неприятно твое упорство. Неприятна твоя монополия на чувство, неприятны твои занятия благотворительностью. Я не одобряю всего направления твоей жизни. Ты балуешь и портишь мальчиков. Ты не любишь их, а лишь обманываешь их своею любовью-волей. В один прекрасный день они отплатят тебе ненавистью. Помни, я тебя предупредил.
Все задрожало в потрясенной донье Карлоте. Тем не менее, она отправилась в монастырскую церковь Благовещения помолиться. И, молясь о его душе, она как бы побеждала его, обретая ореол святости. Она вернулась домой в сиянии этой победы, хрупкой, чистой, как цветок, растущий на могиле: его могиле.
С этого времени Рамон стал смотреть на свою красивую, довольно нервную, раздражающе смиренную жену как на ближайшего врага.
Жизнь обуздала еще одного человека, уничтожив в нем непосредственность душевных порывов и оставив лишь волю. Убив в женщине бога или богиню и оставив одно волевое милосердие.
— До чего бы ты была счастлива, Карлота, — сказал он ей, — если бы могла носить по мне глубокий, глубокий траур. Я не подарю тебе такого счастья.
Она странно посмотрела на него светло-карими глазами.
— Даже это в руках Господа, — ответила она и быстро вышла.
И сейчас, в первое утро сезона дождей, она подошла к дверям его комнаты. Рамон сидел за столом и писал. Как вчера, он был гол по пояс, опоясан кушаком с голубым узором
— Можно войти? — нервно спросила она.
— Входи! — ответил он, откладывая ручку и вставая.
В комнате был только один стул, и он предложил его ей, но она села на неприбранную кровать, как бы утверждая свое супружеское право. И на его обнаженную грудь посмотрела так же — как бы утверждая свое право на него.
— После завтрака я собираюсь уехать с Сиприано, — сказала она.
— Хорошо. Ты это уже говорила.
— Мальчики будут дома через три недели.
— Хорошо.
— Не хочешь увидеться с ними?
— Если они захотят увидеть меня.
— Уверена, что захотят.
— Тогда привези их сюда.
— Думаешь, мне это приятно? — сказала она, стискивая руки.
— Мне, по твоей милости, тоже неприятно, Карлота.
— Что я могу поделать? Ты знаешь, я считаю, что ты заблуждаешься. Когда я слушала тебя прошлой ночью… все это так прекрасно… и в то же время так чудовищно. Так чудовищно! О! Я спрашивала себя: что делает этот человек? Этот мужчина из мужчин, который мог бы быть благословением для своей страны и человечества…
— Ну, — сказал Рамон, — и что же он делает вместо этого?
— Ты знаешь! Ты знаешь! Не могу этого выносить… Не тебе спасать Мексику, Рамон. Христос уже спас ее.
— Я так не считаю.
— Он спас! Спас! И Он создал тебя таким, какой ты есть, — выдающимся человеком, чтобы ты стремился обрести спасение, во имя Христа и любви. Вместо этого ты…
— Вместо этого, Карлота, я стремлюсь к другому. Но поверь, если реальный Христос был не в состоянии спасти Мексику — и Он не спас ее, — то, уверен, белый Антихрист благотворительности, социализма, политики и реформы сможет лишь окончательно разрушить ее. Это и только это заставляет меня отстаивать свою позицию. Ты, Карлота, со своей благотворительной деятельностью и твоим состраданием, и люди вроде Бенито Хуареса с их Реформой и их Свободой, и прочие благодетели, политики, социалисты и им подобные, переполненные состраданием к живущим, на словах, а на деле ненавистью — ненавистью материалиста нищего к материалисту богатому, — все они Антихристы. Старый мир — тот еще мир. Но новый, который жаждет спасти Народ, — это Антихрист. Христос с настоящим ядом в чаше для причастия. Вот поэтому я переступаю через свою заурядную частную жизнь и через свою индивидуальность. Не хочу, чтобы людей отравляли. До большинства из них мне нет дела. Но не хочу, чтобы отравляли все общество.
— Как ты можешь быть уверен, что сам не отравитель? Я считаю, ты он самый и есть.
— Твое право. Я думаю, Карлота, что ты просто не смогла обрести полной, окончательной женственности, которая вовсе не то, что под этим когда-то понимали.
— Женственность во все времена одинакова.
— Ах, нет, не одинакова! То же и у мужчин.
— Но что все-таки ты, по-твоему, можешь сделать? Что тебе даст твоя нелепая идея с Кецалькоатлем?
— Кецалькоатль для этих людей — это всего лишь живое слово, не больше того. Все, чего я хочу от них, это чтобы они нащупали путь к тому, чтобы стать настоящими мужчинами, настоящими женщинами. Мужчины еще не истинные мужчины, женщины еще не истинные женщины. Так, серединка на половинку, не хватает цельности, частью ужасные, частью трогательные, частью добрые создания. Пробудившиеся наполовину. Это относится и к тебе, Карлота. И ко всему миру. Но эти люди, этот наш мексиканский народ, не доказывают свою непогрешимость. Что заставляет меня думать — еще не все потеряно. И потому, поскольку я нашел своего рода ключ к собственной мужской целостности, я обязан попытаться добиться того же для них.