Первые шаги
Шрифт:
Антоныч внезапно распрямился, швырнул молоток и начал развязывать лямки холщового фартука. «Да, свежим воздухом подует на людей, увидят, что мы не испугались», — прошептал он и, одевшись, вышел из мастерской.
…Бал-маскарад состоялся в здании купеческого клуба. Вход в маскарадных костюмах был открыт для всех.
Важные купцы, вроде Самонова, братьев Мурашевых Павла и Акима, представители администрации города, военные были без масок, дамы их — в костюмах и полумасках.
Наталья Мурашева, успокоившись — Демьян не выдаст, а свекор вот-вот
Аким до сих пор ничего не узнал о семейной драме, гордился женой, был счастлив, и тревожило его только то, что с каждым днем отцу становилось хуже. Хоть и пообтерся за эти годы старший сын Мурашева, общаясь с петропавловскими купцами, но помощь отца ему была очень нужна…
Если бы отец был здоров, по-прежнему мог бы набирать гурты и сопровождать в Петропавловск свои и Самонова. А сейчас на кого оставишь все? Наталья разве за приказчиками уследит? Она вон хочет по-купечески жить, не хуже Павкиной Зинки, да и свои заботы у нее есть. Надо учиться, как по-городскому дом вести, чтоб люди не смеялись; сыновья в школу ходят. «Все ей внове, — думал Аким, поглядывая на танцующую Наталью. — Вишь, по-городски научилась плясать, как пава выступает».
Эх, натворил дел отец! Ведь этот обормот саданул его за Федора. И посадить Матвея не захотел почему-то… Палыча за политику угробил, от нее им ни жарко, ни холодно, а этот за смертоубийство не отвечает.
Как привезли отца в город, Павел о докторе позаботился. Каждый день ездит, а толку мало. Платит ему Павка, сам Аким сует четвертные, только пользы нет…
Аким не мог догадаться о разговоре, который произошел между Павлом и врачом в первую же встречу.
— Папане, конечно, помочь нельзя, да и отжил он свой век сполна. Все же наведывайтесь каждодневно: с врачом и умирать легче, — с добродушным смешком сказал Павел.
Не столько по словам, сколько по тону, понял многоопытный врач, что в его обязанности входит не мешать естественному ходу болезни. Навещая ежедневно Петра Андреевича, он не утруждал ни его, ни себя осмотрами. Давал морфий, если старик стонал от боли, а то и просто что-нибудь приятное на вкус. Ему было видно, как постепенно слабеет больной, но он успокаивал свою совесть легко: вреда не делает, а что касается помощи, то сыну виднее.
Не было известно Акиму, почему после каждого посещения Павла, заезжавшего почти ежедневно, хуже становилось Петру Андреевичу.
А Павел каждый раз намекал отцу на его преступления.
— Аким-то, бедняга, убивается о тебе, а кабы знал… — вставлял он в разговор.
Или, расспрашивая отца о лечении, вдруг говорил:
— А бедную мамашу та ведьма травила понемногу каждый день. Скажи: и тебе не жалко было глядеть на ее муки?
Он довел старика до того, что тот, услышав его шаги, начинал дрожать, но сказать «не ходи» не мог. А вдруг Павел тогда расскажет все Акиму? Ведь только старший сын искренне жалел его. Наталью, считая ее виновницей своих страданий, Петр Андреевич остро ненавидел, чем удивлял Акима. Да она и сама, с тех пор как переехали
Петр Андреевич дошел до такого состояния, что иногда хотел поскорей умереть, но ему представлялась неизбежная встреча с женой, и муки его усиливались. Он пытался умолять Марфу о прощении, доказывать ей, что за короткую грешную радость расплачивается долгой мукой. Попробовал читать евангелие, но сразу же натолкнулся на заповедь: «Не прелюбы сотвори». А что сделал он? Сотворил — и с кем? С женой сына… «Не убий» — читал дальше Петр Андреевич и застонал: а он убил жену, сочетавшуюся с ним в одну плоть… И тогда старый начетчик возмутился. Как же мог всеведущий допустить до этого слабого человека? Ведь там, на Волге, он не был злодеем. В тупом отчаянии, отшвырнув книгу, старик ждал смерти.
…А общее веселье все разгоралось. Почтенные гости частенько приходили в буфет и возвращались оттуда все более оживленными. Пристав, в полной форме и белых перчатках ходивший по залу, наблюдая за порядком, тоже не удержался от соблазна пропустить один-два стаканчика для утоления жажды.
Неожиданно танцующие пары начали останавливаться у входных дверей залы. Там все больше скоплялось публики, слышались удивленные и восхищенные возгласы. Окруженные густой толпой, к центру двигались три маски, только что явившиеся.
В середине шел сгорбленный старик крестьянин с белой, седой бородой, с вязанкой дров на плечах и кандалами на запястьях рук. В скованных руках он держал картонную кружку. На остроконечной шляпе из белой бумаги выделялся огромный вопросительный знак, а немного ниже надпись: «Давно стою на очереди, еще не разрешен».
Костюм маски пестрел рисунками и надписями. Танцы прекратились. Публика шла за маской, некоторые читали вслух, громко комментируя прочитанное.
На концах бревешек, сделанных из свертков бумаги, читалось — на одном: «Ох, невмоготу, братцы… не выдержат мои плечики!», а на другом: «Вот уж сколько лет ношу эту тяжесть, а лучше все нет. Ох… хо… хо-нюшки!»
По верхнему краю кружки — ее «крестьянин» все время поворачивал в руках — вилась надпись: «Какой мерой мерите вы, такой отмерится вам». Ниже: «Чаша человеческого терпения», а под ней рисунки: мертвая голова, часть тюрьмы, кандалы, плети, штык, по самой чаше: «переполнилась», а на донышке кружки: «Раньше была бездонна, а теперича, с 1905 года, все какое ни на есть да донышко».
На спине маски были нарисованы два флага, а по ним написано красным и синим: «Давно говорят, что я соль земли, а у меня все ни соли, ни земли». На рукавах рубахи: «Раззудись, плечо, размахнись, рука. Освежи, взволнуй степь просторную».
Маску поворачивали в разные стороны, читая надписи, бурно аплодировали. Рядом с первой терялись две маски, пришедшие одновременно с «Крестьянским вопросом», — «Политическая смерть» и «Мыльный пузырь», с текстом манифеста от семнадцатого октября.
Шум в зале наконец достиг ушей пристава, третий раз освежающегося в буфете. Сразу он не мог разобрать, в чем дело, а потом, подойдя к крамольной маске, долго читал вслух, чем развеселил публику. Обнаружив на груди маски картонное сердце с надписью: «Земля и воля», пристав громогласно заявил: