Петербургский изгнанник. Книга первая
Шрифт:
Тот, что сидел с краю на нарах, с лицом, обезображенным рубцами, подкрепив себя скудной пищей, вытер заскорузлой ладонью губы, расправил торчавшие усы и, обращаясь к товарищу, сказал:
— Баба моя опросталась, Афоня, мальчонка родила на той неделе. Крестины бы справить, да лишней копейки нету…
— Попроси у хозяина, можа даст, — неторопливо сказал Афоня и, набив трубку табаком, стал высекать кресалом огонь.
— Чёрным словом облает, подлец…
— Робишь, свету божьего не видишь, а всё в кармане пусто, зато со штрафами густо, — пожаловался товарищ.
— Закон, что поделаешь,
— За-ако-он! — протянул Афанасий. — Баре при всяком законе поладят и деньги найдут.
— Бог видит правду… Отольются им наши слёзы…
— Бог? — переспросил Афоня. — Видит ли, Кузьма? Нету правды на земле. Под замком она у господ и матушки-царицы…
Мастеровой Афанасий помолчал.
— Встретил я намедни знакомого башкирца, с Салаватом-атаманом шалил. Разговорились…
— Ну, — нетерпеливо сказал Кузьма.
К Афанасию ближе пододвинулись и другие мастеровые, склонили в его сторону кудлатые головы. При слабом свете лучины, горевшей в светце, Радищев едва различал лица мастеровых, но отчётливо слышал их твёрдые голоса.
Мастеровой Афанасий тише продолжал:
— Ждут, говорит, башкирцы свободу, желают летать подобно птице, плавать подобно рыбе… Ждут Пугача, говорит, будто казнь его придумала царица и её генералы, а в самом деле он, Емельян-то Иваныч, в оренбургских степях скрывается…
Взволнованный услышанным, Радищев подошёл вплотную к мастеровым. Он хотел сказать им, что мужей, достойных Пугачёва, родит само народное восстание, но мастеровые дружно подняли головы, окинули его холодным взглядом.
— Кого потерял, барин? — неприязненно спросил Афанасий. — Тут господских людей нету…
Остальные мастеровые ехидно хихикнули. Их неприязнь больно кольнула сердце Радищева.
Среди множества всяких рассказов и побасёнок Александр Николаевич несколько раз слышал были о смелом казацком атамане. Об этом однажды пели старцы, славя добрых молодцев-пугачёвцев. Их песни обогрели душу Радищева.
В одну из таких ночей Александр Николаевич заметил, что слуга Степан не спит.
— Что с тобой, Степан?
— Думы думаю, Александр Николаич, сон отбило…
Радищев как бы проверял себя.
— Что так?
— Да слушал вот: сущая правда поётся в песнях. Таким и был Емельян-то Иваныч. Казнили. А он живёт. Живёт, Александр Николаич.
Радищев думал: чтит народная память своих героев и будет чтить. И опять встали перед ним дровосек Никита — один из тысячи тысяч его сограждан со своей суровой правдой, чудище — Демидовский завод, пожирающий людскую жизнь, как пожирает вокруг леса, опустошает богатые недра земли. Всплыли в памяти мастеровые Афанасий с Кузьмой. Он понял, почему песни старцев и рассказы о царе мужицком не оставляли сердца и головы этих людей: в народе жила надежда на вольность, на избавление от гнёта и насилия.
Екатерина II, ссылая Радищева в Сибирь, не учла одного, что автор «Путешествия из Петербурга в Москву» по дороге в Илимск будет наблюдать то же самое, что видел, совершая поездку по центральным губерниям России. Горе и нужда народная укрепляли в Александре Николаевиче прежние взгляды борца, давали ему нужные силы к жизни в сибирском изгнании.
Внутренний голос спрашивал Радищева: «Способен ли он быть счастливым?»
И он писал Воронцову:
«…Я способен быть счастливым! С тем меньшими притязаниями, что более жадный до славы, с душой, привыкшей приходить в волнение от соприкосновения с вещами, которые не ожесточают чувство. Неведомый свету, я могу жить удовлетворённый с существами, которые мне дороги. Да, жить, да, я ещё буду жить, а не прозябать».
Глава вторая
ТОБОЛЬСК
«Даже в пучине несчастья возможно иметь счастливые минуты».
Была середина декабря, когда взорам Радищева открылись крепостные стены, купола и колокольни церквей стольного города Сибири, освещённые лучами предзакатного солнца. Неразговорчивый офицер, всю дорогу молчавший, предчувствуя долгожданный отдых, обрадованно воскликнул:
— Тобольск!
Офицер сопровождал от Перми. Слово, произнесённое с нескрываемым восторгом, обрадовало Радищева. Мелькнуло: прорвалось в служаке что-то человеческое. Рыжебородый офицер стал насвистывать весёлый мотивчик. Александр Николаевич с сочувствием подумал о жизни человека, заброшенного в эти холодные края. Ему захотелось сказать офицеру что-нибудь тёплое, узнать, откуда он родом и как идёт его служба. Он спросил его об этом. Тот помедлил с ответом, а потом произнёс:
— По артикулу не положено говорить с ссыльным…
Радищев не утерпел, рассмеялся. Ограниченность офицера была смешна. Подмывало бросить колкое, обидное слово, которое бы обожгло казённо-надменного человека. Но он сдержался: не стоило бросать слов на ветер. Александр Николаевич стал всматриваться в открывающуюся панораму города и через минуту забыл об офицере.
От уставших коней валил пар. Ямщик натянул вожжи, щёлкнул бичом. Коренник и пристяжная рванули. Вскоре они вынесли экипаж на взлобье. Начинался спуск к реке.
Тобольск был как на ладони. Город, частью выстроенный на Алафеевской горе, а частью по низкому правобережью Иртыша, раскинулся вдоль реки. В нагорной части находились кремль и каменные казённые сооружения. На край мыса выходила приказная палата и двумя этажами маленьких окон наблюдала за городом, расположенным в подгорной части. От берега Иртыша взбиралась на Алафеевскую гору толстая стена кремля, построенного лет семьдесят пять назад шведами, взятыми в плен под Полтавой. К кремлю примыкал гостиный двор, скорее напоминающий крепость, с четырьмя островерхими, похожими на боярские шапки, угловыми башнями. Издали Тобольск был красив и величественен.