Пианист. Осенняя песнь
Шрифт:
Нигде, кроме музыки, не могу я позволить себе свободу чувств. Контроль не так просто снимать. Особенно когда мешает страх быть осмеянным. Это глупо и неправильно, что я думаю за тебя, пытаюсь подставить твою реакцию на мои слова, быть может, совсем тебе не свойственную. Но по-другому у меня не выходит. После долгих лет одиночества и отчаяния, невозможности говорить с тем, кто слышит, — я боюсь разочарования.
Я боюсь показаться тебе нелепым в моих чувствах, услышать жесткое слово упрека. Разрушить образ, который создал. Боюсь выйти из зоны комфорта, в которой пребываю вместе с моими бесплодными мечтами. Да, я боюсь этого.
Короткие записи в дневнике превратились в многостраничные письма к Миле.
Он рассказывал ей обо всем: о тех местах, где бывал, о людях, которых встречал. О японских дисках удачных или тех, которыми он оставался недоволен. О погоде в Японии, о том, что скучает по Павловску, о многом другом, важном и незначительном. Забываясь, иногда начинал произносить вслух, представлял себе, как Мила улыбается или задумывается.
Девушка из его мечтаний воплотилась, ожила. Он касался её, был с ней близок, пусть всего одну ночь, но был!
И образ этот являлся ему все чаще.
Лиманский играл для неё неистово, отчаянно, не думая ни о чем больше.
Не считая стран, в которых бывал. Забывая о зрителях, заполняющих залы настолько, что яблоку негде упасть.
Вадим видел её одну — Девушку с волосами цвета льна и серо-голубыми глазами северной весны. Она молчала, но Вадим слышал музыку её души.
Теперь он знал имя, мог бы позвать… и тоже молчал.
Не решался или длил момент звучания тишины?
Лиманский отложил ручку и посмотрел в окно. Вчера он играл Бетховена иначе — переосмысливая… Или осознавая? Начать с того, что Вадим достаточно редко обращался к великому и ясному в гармониях и неизмеримо мудрому Людвигу. Может быть, время не приходило. А сейчас пришло. И так совпало, что именно здесь, в том самом городе, где родился Бетховен.
Ходил ли он по этим улицам? Касалась ли его трость мостовых Бонна. К стыду своему, Лиманский понял, что не настолько хорошо знает про частную жизнь Бетховена. Любовь к Элизе, неуживчивый характер, глухота. И множество партитур, море, океан симфонической музыки. Рукописи. Почерк Людвига поразил Вадима. Твердость быстрых линий…. Это был живой человек, не легенда. Выходит, плохо учил Лиманский музыкальную литературу.
А теперь вот стыдно, даже и поговорить с хозяином не о чем. Комната Вадима тоже была в мансарде. Все участники благотворительного концерта жили в семьях, Лиманского поселили в центре города, в старинном доме с узкой каменной лестницей и скрипучими деревянными полами в комнатах. Точно таких, как и в музее Бетховена. Как будто Вадим жил у него гостях. Инструмент, который стоял в смежной комнате — небольшой кабинетный рояль, — усугублял это впечатление.
Из окна была видна улица, дом напротив. Зашторенные окна, за ними частная жизнь. Вадиму пришло в голову, что Бетховен, возможно, не был так несчастлив в глухоте, как мог бы, не будь у него в голове музыки. Чтобы слышать её, слышать Бога, ему не нужны были громоздкие слуховые трубки, которые Вадим вчера видел в музее. А глухота отделяла его от суетности окружающего мира — разве это не благо для гения? Концентрация чувств. Одиночество. Служение Музыке требует одиночества. Пока Бетховен слышал своего Бога — он был счастлив.
Пока играл Лиманский — он тоже был счастлив, потому что говорил с Милой и думал, что она его слышит.
Странные, странные мысли…
Записная книжка Вадима Лиманского
29 декабря 2017 года
Санкт-Петербург
Следом
Ты оставишь следы на снегу…
Я знаю, что ты ждешь! И я приду по твоим следам, позову тебя по имени, расскажу о моей любви. Снег растает, воды проснутся. Весенние воды…
Мы снова поедем в Павловск.
Зима не навсегда.
Зима в Париже была мягкой, Рождество без снега. В России снег тоже не выпал, завернул мороз ниже пятнадцати градусов, без необходимости горожане не улицу не вылезали.
В такие дни и вернулся Лиманский в Петербург.
До концерта оставалось еще пять дней — редкий случай, обычно так складывалось, что два дня между выступлениями — это по-царски.
Никто не знал, что Вадим в городе, нигде его не ждали, ему не надо было спешить, выстраивать в уме план на день, бесконечно обращаясь к обязательным вещам. В том числе к музыке, графику выступлений, который обязывал, невзирая на сиюминутное состояние души, играть именно то, что означено в программе.
Вадим не сопротивлялся, он привык. Лишь иногда, редко, но случалось, что душа его бунтовала. И на концерте он вместо Рахманинова охотнее сыграл бы Шумана или Бетховена. А такого делать нельзя, публика покупает билеты именно на Рахманинова, и пианист должен оправдывать ожидания.
Но в этот свой приезд, о котором никто в Петербурге не был предупрежден, Лиманский оказался предоставлен сам себе. Странно, непривычно и даже тревожно. Куда пойти, чем заняться? На что потратить свободное время, Вадим решительно не знал. Подумав, он вспомнил, что обещал дочери помочь устроить дела с покупкой квартиры. Запросы Ирины оказались не хилые, денег от продажи недвижимости в Царском Селе на них не хватало. Мать, как услышала, только руками всплеснула — двушка на Васильевском, в бизнес-классе, десять миллионов, не меньше! Но Ирина уперлась, упряма была и капризна, привыкла добиваться своего и получать все, что хочет. Знала — отец уступит. Ну что ему, жалко, что ли! В конце концов, куда деньги девать?
Действительно, куда их девать? С тех пор как они с Милой расстались, прошло… Сколько прошло? Месяца полтора. Или больше. Вадим уже привык мерить свою жизнь от этого дня.
Он все играл, играл, играл… Чтобы забыть или чтобы не забывать?
Никогда душа его не знала такой тоски и не жаждала музыки настолько! Было много записей. И на редкость — почти все с первого дубля. Вадим касался инструмента и не искал, а отпускал на волю все, что в нем жило, трепетало, дрожало натянутыми струнами, что нежно сберегалось и могло быть доверено только музыке. Он записал в Японии все прелюдии Рахманинова, Рапсодию на тему Паганини, этюды и баллады Шопена. Раньше Вадим не так любил студийные записи, как живые концерты. Теперь студийный вакуум привлекал его даже больше, чем сцена. Идеальная, ничем не нарушаемая тишина. Никто не мог помешать, чихнуть, кашлянуть, хлопнуть дверью. Не звонили мобильные, не скрипели стулья — ничто не могло вмешаться, осквернить безмолвное дыхание пауз, истаивание финальных аккордов. За этой тишиной полностью уходил в музыку и Лиманский. Все дальше. Никого из близких не было рядом и некому было тревожиться о его состоянии. А оно ухудшалось, он все меньше спал, забывал поесть. Музыка забирала его. И он покорялся, уходил. Если бы Мила была с ним, она бы удержала. А так… для кого ему было оставаться?