Поэзия Бориса Пастернака
Шрифт:
В 20-х годах Пастернак уподоблял революцию творчеству, и это многое определяло в ее поэтическом выражении: достаточно вспомнить вступление к «Девятьсот пятому году», «Памяти Рейснер», концовку «Высокой болезни» о Ленине. Ленин, как его рисует Пастернак, «всегда готовый придраться» к истории, одновременно «лишь с ней... накоротке»; он обладает «авторством и правом дерзать от первого лица» - привычные в стилистике Пастернака определения гения, творца. Они по-своему повторяются в романе, в словах о Ленине Стрельникова, и развиваются в рукописи «Сестра моя - жизнь» 1956 года, приобретая в ней трагедийное звучание: «Ленин был душой и совестью... редчайшей достопримечательности, лицом и голосом великой русской бури, единственной и необычайной. Он с горячностью гения, не колеблясь, взял на себя ответственность за кровь и ломку, каких не видел мир, он не побоялся кликнуть клич к народу, воззвать к самым затаенным и заветным его чаяниям, он позволил морю разбушеваться, ураган пронесся с его благословения».
Но все это имеет и другую сторону. И дело не только в том, что последующая, сталинская, эпоха не давала Пастернаку повода для такого рода характеристик (на этот счет у него все же была попытка - в 1935 году, в первоначальном
Не важно (в данном случае), что это говорит Гордон: глубинная мысль романа проявляет себя во множестве голосов. И толковать это можно по-разному, потому что здесь заключен двойной смысл и предъявляется, так сказать, двоякий счет. Он предъявляется сокрушительной поступи новой истории, оборвавшей вокруг человека вселенские связи, но и искусству начала века тоже, поскольку оно в своей апокалипсической метафо-ристике как бы «недоучло» всей реальности «страхов» надвигающихся событий (на этом мотиве, как известно, во многом построена «Поэма без героя» Анны Ахматовой: «Сколько гибелей шло к поэту, // Глупый мальчик, он выбрал эту...»).
Смысл здесь, однако, не только негативный. Он и утверждающий. Двадцатый век поставил человека перед предельной реальностью бытия (жизни и смерти). Сделав человека бессильным перед нею, он тем более обострил это чувство реальности. Но ведь на этом чувстве бесконечной значительности, самоценности жизни построена вся философско-поэтическая система самого Пастернака. Только для него значительное - значит символическое. «...Жизнь символична, потому что значительна» - так сказано в романе. Не безгласная жизнь под мечом непредсказуемых и всеопределяющих событий, а та же жизнь, реальная, конкретная, наличная, частная, внутренняя, но расширенная до всечеловечности и всемирности. Пастернак, будучи поэтом «после Блока», по-своему остается «верен» Блоку и «продолжает» его на новом уровне символического понимания мира как «явленной тайны» и чувства «короткости со вселенной». В романе это выражено на тысячу ладов и опять-таки разными голосами. Вот, например, передача мыслей Ларисы Федоровны над гробом Живаго: «Ах вот это, это вот ведь и было главным, что их роднило и объединяло! Никогда, никогда, даже в минуты самого дарственного, беспамятного счастья не покидало их самое высокое и захватывающее: наслаждение общей лепкою мира, чувство отнесенности их самих ко всей картине, ощущение принадлежности к красоте всего зрелища, ко всей вселенной».
Теперь вроде бы самое время обратиться к другой идее романа, к тому, что творческое начало у Пастернака перемещается на личность, так или иначе отгороженную от истории, противостоящую ее диктату. Только идея эта проходит через роман от начала и до конца, она вырисовывается в основных чертах еще до наступления лавины главных исторических событий, а значит не может быть рассматриваема в прямой причинной зависимости от них. И вообще неточно и недостаточно рассматривать проблематику романа в рамках оппозиции личность - история, или природа - история, или, совсем уж широко, Дух - История, как это получается в теперешних дискуссиях о «Докторе Живаго». Дело в том, что личность у Пастернака исторична, и история в романе совсем не только перемалывающая сила, произвольная и враждебная по отношению к природным, суверенным свойствам личности. История сама подобна природе, она прорастает, как природа, но она не природа, и их сближение (сопоставление) не всегда в пользу природы. В определенных аспектах мысли история приобретает доминирующую и глубоко «положительную», просветляющую роль. В романе развернута такая идея исторического бытия, в русле которой история не противовес вечности, а ее посыльный в мире, знак ее насущного значения и смысла.
Уже в самом начале романа дается рассуждение на эту тему Николая Николаевича Веденяпи-на, из его идей во многом исходят потом Юрий
Живаго и Сима Тунцева, и другие герои, та же Лариса Федоровна, по-своему переживают их в эмоционально-лирическом ключе.
Не избежать пространной цитаты - вот это рассуждение: «...Можно быть атеистом, можно не знать, есть ли Бог и для чего он, и в то же время знать, что человек живет не в природе, а в истории, и что в нынешнем понимании она основана Христом, что Евангелие есть ее обоснование. А что такое история? Это установление вековых работ по последовательной разгадке смерти и ее будущему преодолению. Для этого открывают математическую бесконечность и электромагнитные волны, для этого пишут симфонии. Двигаться вперед в этом направлении нельзя без некоторого подъема. Для этих открытий требуется духовное оборудование. Данные для него содержатся в Евангелии. Вот они. Это, во-первых, любовь к ближнему, этот высший род живой энергии, переполняющей сердце человека и требующей выхода и расточения, и затем это главные составные части современного человека, без которых он немыслим, а именно идея свободной личности и идея жизни как жертвы. [...] Истории в этом смысле не было у древних. Там было сангвиническое свинство жестоких, оспою изрытых Калигул, не подозревавших, как бездарен всякий поработитель. Там была хвастливая мертвая вечность бронзовых памятников
Роман Пастернака, конечно, можно читать как реальную биографию героя, как сюжет, так или иначе осмысливая при этом трудные вопросы структурного плана - о роли авантюрно-беллетристического начала в романе, недопроясненно-сти многих положений, символичности сцен и т. д. (с этими вопросами мы уже имели дело при разборе «Спекторского» и «Повести»). Но больше все-таки, при всем «многоголосии», роман воспринимается как поток сознания, движение мысли, которая охватила многое во внешней жизни, но все глубже уходит «в себя, в себя», мысли внутренне конфликтной и единой в силу того, что она оперирует несколькими главными, трудно соединимыми составными. Такое трудное соединение образуют прежде всего две идеи, проходящие через роман,- идея России как национального единства и искупительной жертвы и другая идея, «европейская» по своему звучанию, о том, что новую историю составляют «не народы, а личности». Постоянно совмещаясь на встречном ходу, эти идеи друг друга как бы нейтрализуют, давая в результате ту кажущуюся «пустоту», которую неискушенный читатель легко отнесет на счет «незначительности» героя. На деле же эту «пустоту» заполняет идеальное представление о новом историческом бытии, которое человек мог бы почувствовать «как семейную хронику родного дома, как свою родословную». Живаго равно высоко судит о боге, творчестве и огородных грядках, дорожит мелочами обихода и несет свою жизнь как высший дар, жертву и предназначение. Нет никакого противоречия и высокомерия в том, что он, зачастую такой бытовой и прозаический, чувствует себя «на равной ноге со вселенной». Для него, как в Евангелии, «ход веков подобен притче», а истина «поясняется светом повседневности». И религиозность его особая, не мистическая и не из страха перед небытием - скорее телесная и очень определенная: он «требовал... смысла, понятно выраженного, как это требуется от всякого дела, и ничего общего с набожностью не было в его чувстве преемственности по отношению к высшим силам земли и неба, которым он поклонялся как своим великим предшественникам».
Значит ли такое чувство личности отказ от идеи России как отстраненного, над личностью стоящего целого? Или оно коренится в определенных сторонах русской традиции, настолько оно связь, а не разрыв, настолько проникнуто своеобразным максимализмом, «духом широты и всечеловечности»?
Пастернак о Скрябине - в «Людях и положениях»: «Скрябинские рассуждения о сверхчеловеке были исконной русской тягой к чрезвычайности. Действительно, не только музыке надо быть сверхмузыкой, чтобы что-то значить, но и все на свете должно превосходить себя, чтобы быть собою. Человек, деятельность человека должны заключать элемент бесконечности, придающий явлению определенность, характер».
О Льве Толстом - там же: «Главным качеством этого моралиста, уравнителя, проповедника законности, которая охватывала бы всех без послаблений и изъятий, была ни на кого не похожая, парадоксальности достигавшая оригинальность. [...] Но Толстой не искал этой странности, не преследовал ее в качестве цели, а тем более не сообщал ее своим произведениям в виде писательского приема».
Можно ли здесь расчленить индивидуальное и общее, национальное и всемирное?
По роду занятий автору этой книги приходится читать публичные лекции о литературе. Один из вопросов, задаваемых из аудитории в связи с Пастернаком,- вопрос полемический: «Что это он у вас все время в чем-то растворяется (в природе, быте, боге, искусстве)? Ведь главное -- личность, ее неповторимость...» Что ответить на такой вопрос? Что Пастернак не любил «интересных людей», слишком озабоченных своей необычностью? Что личность, по его понятиям, образуется «не из несходства с соперниками, а из сходства с натурою» («Шопен»)? Что неповторимое - это бесконечное повторение в каждом из нас целого бытия? Об этом все время и идет речь, в лекции ли, в этой книге, вслед за стихами и прозой самого Пастернака. Лара в «Докторе Живаго»: «Она тут,- постигала она,- для того, чтобы разобраться в сумасшедшей прелести земли и все назвать по имени, а если это будет ей не по силам, то из любви к жизни родить себе преемников, которые сделают это вместо нее». Юрий Андреевич: «Какое счастье работать на себя и семью с зари до зари, сооружать кров, возделывать землю в заботе о пропитании, создавать свой мир, подобно Робинзону, подражая творцу в сотворении вселенной, вслед за родной матерью производя себя вновь и вновь на свет!» Если кто-то устыдится «малости» этой огородной робинзонады, тот может, конечно, вспомнить нечто более «высокое» в том же роде: «Я б разбивал стихи, как сад...» («Во всем мне хочется дойти...»). Боюсь только, что в таком случае он ничего не понял: разницы здесь принципиально нет. В романе модель личности задана образом самого универсального свойства: «И вот в завал этой мраморной и золотой безвкусицы пришел этот легкий и одетый в сияние, подчеркнуто человеческий, намеренно провинциальный, галилейский, и с этой минуты народы и боги прекратились и начался человек, человек-плотник, человек-пахарь, человек-пастух в стаде овец на заходе солнца, человек, ни капельки не звучащий гордо, человек, благодарно разнесенный по всем колыбельным песням матерей и по всем картинным галереям мира».
Так говорит в романе (о Христе, понятно) Николай Николаевич Веденяпин. «Такого течения, как то, которое представляет у меня Николай Николаевич, в то время в действительности не было, и я просто передоверил ему свои мысли»,- слова Пастернака в передаче Лидии Чуковской Идея личности в романе много шире характера любого из персонажей, включая Юрия Живаго, и задача Пастернака специфичнее показа характеров, которые бы в какой-то мере соответствовали этой идее. Пастернак писал о романе О. М. Фрейденберг 1 октября 1948 года: «...Я совсем его не пишу как произведение искусства, хотя это в большем смысле беллетристика, чем то, что я делал раньше. Но я не знаю, осталось ли на свете искусство и что оно значит еще. Есть люди, которые очень любят меня (их очень немного), и мое сердце перед ними в долгу. Для них я пишу этот роман, пишу как длинное большое письмо им...» И тут же те самые, приведенные выше, удивительные слова - о том, что он «до безумия, неизобразимо счастлив открытою, широкою свободой отношений с жизнью».