Полая вода. На тесной земле. Жизнь впереди
Шрифт:
— По берлинскому времени сейчас ровно тринадцать часов! Зина, вывесь табличку на обеденный перерыв.
Зина догадалась, что Дрынкин хотел остаться вдвоем с Петей. Захватив посуду и картонную табличку, она почти незаметно ушла из мастерской.
Виктор Гаврилович решительно закрыл за ней дверь на ключ, сел на свое место, и женский сапог опять появился на его коленях, на кожаном фартуке. Петя знал уже, что сапог взят на всякий случай, чтобы «те», если они ворвутся, видели, чем занимается сапожник Дрынкин.
— Петрусь, мы только проверим. Нам больше ничего и не нужно, — чуть слышно заговорил Дрынкин.
Им в самом
Виктор Гаврилович развернул вчетверо сложенный тетрадный лист.
— Что самое важное слева? — спросил он.
Петя, не глядя на листок, отвечал, называя предметы в том порядке, в каком они нарисованы на листке, и тут же добавил:
— Между хатой с железной трубой и грудой камней сто сорок шагов, а там до рощи еще шестьсот, по роще до «самого главного»…
По совету Виктора Гавриловича, Петя «самого главного» не называл.
— …до него будет больше, чем два раза по столько…
— По-моему, это будет середина рощи? — спросил Дрынкин.
— Не знаю. Но оно там, где сухая верба. Она приметная, у нее ветки как руки у старухи.
— Хорошая у тебя зрительная память. В таком деле она драгоценная находка. Тот, что прислал тебя, сделал очень удачный выбор. Но он едва ли об этом думал.
Пете обидно стало за Валентина Руденького: ведь Руденький послал его в первую партизанскую дорогу, с ним вместе он пережил ту страшную ночь, когда они переходили насыпь железной дороги.
— Он хорошо знал меня, — сказал Петя в защиту Валентина.
— Называй цифры.
— Приблизительно двести — двести пятьдесят, потом шестьдесят, потом…
— Вот эти полтора на пять и на десять, сколько раз надо взять?
— Шесть раз.
— Называй запомнившиеся номера: два ноля — шесть — восемь, два ноля — восемь — три…
Дрынкин все время смотрел на листок, но мысли его, видать, были далеко, и то, к чему он там напряженно присматривался, в некоторых важных подробностях было для него не совсем понятно. Серые глаза его блестели из-за очков сухим, воспаленным блеском, виски все время двигались.
— Нет, — сказал он так, как будто то, что было вдалеке, стало ясным, — нет, рисунок я не имею права отсылать. От моего имени, от имени господина Дрынкина, ты передай, чтобы тебя непременно показали «самому». Встретишься с «самим», скажи, что я тобой очень доволен. Скажешь ему, что быстро можешь нарисовать такое вот…
Дрынкин вздохнул, нахмурился и начал рвать рисунок. Петя заметил, что он как-то неожиданно обмяк, постарел, стал горбатее.
— Расскажешь, что видел здесь сам… Напомнишь про разговор старосты с Бумажкиным в роще. Обязательно напомнишь. А в конце передашь «самому» низкий поклон.
Петя пристально смотрел на большие усталые глаза Дрынкина и думал: «Где же у него отец, мать?.. Где у него дети?.. Где его дом? Кто он сам, как его зовут? «Сам» — это, наверное, его друг еще по гражданской войне?.. А может, они были подпольщиками в тылу у белых?.. Как долго они уже работали и как они, должно быть, устали!»
— Целовать я тебя не буду. Зинка поцелует и за меня, и за себя.
Дрынкин улыбнулся, сжал Петину руку
Петя не удержался и невольно поцеловал его в небритую, колючую щеку. Уходя вверх по Криничной, Петя услышал, как Дрынкин с порога мастерской через улицу отвечал женщине на вопрос: «Скоро ли откроется мастерская?»:
— Через пятнадцать минут! Ровно в четырнадцать часов по берлинскому времени!
Мартыновка осталась позади на целых четыре-пять километров. Отсюда, с высоты пологого гребня, воображению Пети представлялось, что сотни рассыпавшихся по приречной низине мартыновских хат сейчас пригорюнились и с горькой завистью смотрят на него. Они завидуют, что он смог уйти от «тех», что поселились в вербовой роще. Им же, мартыновским хатам, никак нельзя этого сделать: они срослись с низинной землей, что ограждена с двух сторон холмистыми степными просторами. Они сроднились с криничной балкой, с криницей, где такая легкая, сладковато-вкусная вода. Здесь они привыкли к людям, к порядкам их жизни… Ранней весной они, мартыновские хаты, в талые ночи марта, когда земля начинает пьяно паровать, привыкли слышать обеспокоенные голоса огородниц:
— Бабы, бабочки, скорее поднимайтесь с постели! Живо к парникам! Навоз сильно подпаривает рассаду! Приоткроем рамы!
В апреле, терпко пахнущем дикой травой выгонов и подросшей зеленью озимой пшеницы, мартыновские хаты привыкли слышать разговоры бригадира садоводческой бригады с садовником и дежурными колхозниками:
— Морозец пока что едва ощутимый. Но может к полуночи или к утру обозлиться.
— Может. Ветер потягивает с северо-запада.
— Надо на всякий случай с морозной стороны костры приготовить.
— Ничуть не лишне.
Мартыновские хаты привыкли круглый год слышать звоны молотов и молотков, частый стук моторов и трескучий шум автосварки, которые долетали из-за вербовой рощи, от берега речки, где разместились кузница и машинно-тракторные мастерские.
Летними вечерами над крышами, оглашая звездную темноту, слышались смех и песни парней и девушек. Пели про Катюшу, что мечтала о том, кто, оберегая родные границы, берег и любовь к ней.
Ночной порой мартыновским хатам со степных гребней белыми вспышками подмаргивали фары тракторов. Временами оттуда доносилась приглушенная расстоянием любимая песня трактористов:
Эй вы, кони, вы, кони стальные — Боевые друзья-трактора!Работал радиоузел, и над крышами мартыновских хат, поднимаясь все выше и растекаясь над потонувшей в ночи степью, слышалось:
О поле, поле, кто тебя Усеял мертвыми костями?Или звучали слова признания, сказанные сильным загрустившим человеком:
Мне бы жить и жить, сквозь годы мчась. Но в конце хочу других желаний нету встретить я хочу мой смертный час так, как встретил смерть товарищ Нетте.