Полёт шмеля
Шрифт:
— Что очки? Какой кастет? Где следы? Где кровь?
— Вот, — вынужден был показать Лёнчик себе на висок.
С той же бесцеремонностью, что его спутник разглядывал Лёнчика, второй шагнул к Лёнчику, взял его голову, как это делают парикмахеры при стрижке, и наклонил.
— Чего там, — сказал он, обращаясь к своему спутнику, — не пробили же!
— Да это вообще кулаком, — ответил его спутник. — Какие кулаки бывают. Как молот!
— Кулаком? Такой след? — невольно вырвалось из Лёнчика. Другой его висок, хотя минуло почти полные тридцать лет, до сих пор помнил боль, не проходившую после удара мордатого долгие месяцы. И такой же болью отдавала сейчас височная кость под синяком.
— Говорю — кулаком, значит, кулаком. —
— Что «чего очки»? — спросил Лёнчик. — Разбиты. Вы кто? — поинтересовался он.
Мужчины в штатском переглянулись. На лицах обоих возникла усмешка.
— Кто надо, — проговорил знаток следов.
Второй молча тронул знатока за плечо и энергичным движением кивнул головой в сторону двери:
— Идем.
И в их бурном появлении, и столь же бурном уходе, и в тех расспросах, что вели, было что-то от фарса. Лёнчик почувствовал себя внутри срежиссированного кем-то водевиля, играть в котором не подряжался, но вот, однако, играл.
Из милиции уходили сразу все, всей группой, как пришли. Несколько человек из «Памяти», все так же — в ожидании неизвестно чего — вольно шатающиеся по коридору, вышли на улицу следом и, чуть отставая, двинулись за ними. «Как неприятно», — тихо, чтобы быть услышанной лишь теми, кто рядом, проговорила недавно принятая в Союз молодая поэтесса со странной фамилией Гремучина. «Психическая атака», — с легким смешком, но не без нервности, откликнулся и усатый критик. Впрочем, ко всем вернулось прежнее возбуждение, шли торопясь — поскорее, поскорее вновь оказаться на вечере, продолжить прерванное празднование.
Дворы, которыми возвращались из отделения, закончились, дорога вывела на улицу, еще сто метров — и у цели.
— Прощаюсь, — останавливаясь, сказал Лёнчик критику и молодой поэтессе, так и проделавши путь от милиции досюда бок о бок с ними.
— Ой, почему, Леонид Михайлович?! — сожалеюще воскликнула поэтесса. Она обычно при встречах выказывала ему подчеркнутое уважение младшей к старшему.
— Поеду в глазную клинику, — просветил ее Лёнчик.
— А, да-да, тебе в клинику, — скороговоркой проговорил критик. — Ну, счастливо, — сунул он руку Лёнчику попрощаться и, ни слова больше не проронив, зашагал дальше.
«Счастливо, счастливо, счастливо», — коротко бросали ему, пожимали руку следовавшие сзади, обтекали его и утягивались по улице вослед авангарду группы. Эскорт из членов «Памяти» сбился тесной кучкой в тени у выхода со двора. Последнее рукопожатие — и Лёнчик остался наедине с эскортом. Улица, что в одну, что в другую сторону, если не считать удаляющихся с каждым шагом фигур его коллег, была пустынна, члены «Памяти» стояли там в тени, открыто разглядывали его, их было человек шесть, он один, — что у них были за намерения?
Лёнчик повернулся и тронулся в сторону Садового кольца — на троллейбус. Было чувство — «памятники» идут за ним, и не обернуться стоило сил. Он глянул вдоль улицы, только уже поворачивая на Садовое. Нет, никто за ним не шел. Его коллеги достигли Дома, вошли внутрь, и улица теперь была окончательно пустынна.
— Радуйтесь, что ударили сбоку, — исследовав ему глаз на каком-то оптическом аппарате, пройдясь под веками тончайшей нежной кистью и отправляя к медсестре закапывать капли и закладывать мазь, сказал врач-мужчина, смотревший его последним. Лёнчику пришлось его ждать, врач-девушка, что смотрела сначала, взять на себя всю ответственность не решилась. — Градусов на двадцать фронтальней, и глаз вам гарантировано бы выбили. А так — ну, травма роговицы. Ничего, полечитесь — пройдет. Да Бог жизни даст — катаракта пораньше посетит, чем надо бы.
— Так это еще надо, чтоб Бог дал, — внесла свою лепту в неожиданный сеанс психологической помощи Лёнчику врач-девушка.
Звонок
— Что случилось? — спросил он Костю.
— Это ты мне — что случилось? — вознегодовал в трубке Костя. — Мне тут сказали, ты без глаза остался.
— Успокойся, не вопи, — осадил его Лёнчик. — Оба глаза на месте. Фингал на виске — это да.
— Фингал? О фингале мне неизвестно, — стушевался Костя.
Они проговорили до половины второго. Сознание того, над какой бездной его проволокло, становилось чем дальше, тем отчетливее, и сидевшая прежде внутри противная колотьба полезла наружу. Нужно было избавиться от нее, снять напряжение, спиртного в доме не затерялось ни грамма, и разговор с Костей был лучшим способом привести себя в порядок.
Когда наконец уже заканчивали разговор, Костя неожиданно проговорил:
— Но ты понимаешь, что для тебя все только начинается?
— Что «все»? Что начинается? — потребовал уточнить Лёнчик.
— То, что твое имя сейчас начнут трепать и склонять. Все, со всех сторон. Будь готов.
— Да перестань, — отмахнулся Лёнчик.
— Не «перестань», а так и будет. Можешь мне не верить, но будь готов.
Он был прав. Лёнчик услышал свое имя уже назавтра по радио в утренних новостях; главным в этом поминании были его очки. В вечерних новостях по телевизору прошел большой сюжет, с кадрами представления, устроенного «Памятью» в зале: оказывается, у кого-то из зрителей была любительская видеокамера, и он все снял. В конце сюжета журналист, хоть и бегло, но тоже сказал об очках, разбитых поэту Леониду Поспелову. На следующий день с утра у Лёнчика раздался звонок из газеты, из тех, что называли «центральными», и безапелляционный голос бывалой журналистки решительно потребовал подробного рассказа об инциденте. «Я могу рассказать только о том, что произошло со мной», — ответил ей Лёнчик. Журналистке, однако, категорически требовался рассказ о том, чему свидетелем Лёнчик не был. «То, что вам разбили очки, это мне известно», — с неудовольствием констатировала она. Со следующими корреспондентами, звонившими ему, Лёнчик просто не разговаривал.
Он отказывался от всех рассказов и всяческих интервью — за него это делали другие. Странным образом о нем рассказывали, в основном, те, с кем в тот вечер он даже не виделся, а с некоторыми был даже и не знаком. Их оппоненты, защищая «Память», ездили по Лёнчику бульдозерами.
Критик одного с ним поколения, чуть помладше, неоднократно говоривший Лёнчику, как высоко ценит его, написал, что Лёнчик специально организовал всю эту историю с очками, чтобы привлечь внимание к своей подборке в новом журнале. Удачливый прозаик из северных краев, тоже поколенчески близкий, только, наоборот, немного постарше, описал, словно подглядывал в некую щелку, вообще фантастическую сцену: будто бы Лёнчик подобрался к человеку с мегафоном, сбросил с себя очки на пол и принялся их топтать ногами, а потом, призвав милиционера, стал ему показывать очки как разбитые «Памятью». «Очки, очки, очки» повторялось кругом на все лады, в каждой информации, в каждом интервью, в каждой статье. Об ударе кастетом никто даже не поминал. Похоже, сочетание «разбитые очки» создавало в воображении картину чего-то феерически яркого, «кастет» же, чтобы претендовать на подобное, требовал не просто шишки на виске, а крови.