Полубородый
Шрифт:
Собирать её в дорогу не пришлось, Кэттерли сказала, что никакие платья ей больше не нужны, её вполне устроит белый хабит, который она будет теперь носить пожизненно. Она поторапливала отца, будто боялась потерять лишний час вне монастыря. Я глядел им вслед, когда они уходили, и мне бросилось в глаза, что кузнец Штоффель стал меньше ростом, он сгорбился – почти как баба-травница.
Полубородый спросил меня, не взять ли нам с собой в деревню мушмулу, но я бы не смог её есть, ведь она предназначалась для Кэттерли. И мы тогда бросили плоды в горн, и поднялся странный запах: пахло чем-то очень хорошим и наполовину сгоревшим.
Сорок девятая глава, в которой Себи размышляет
Раньше мне никогда не бывало скучно. Наша мать или Гени говорили, что я должен делать – на поле или в загоне у козы, идти ли по ягоды или собирать еловые шишки для печи. Если же не оказывалось работы, хотя такое случалось нечасто, мы пускали по ручью наперегонки куски древесной коры или устраивали в лесу испытания на силу или храбрость, и дни
Я спросил у Полубородого, почему так получается, что я в последнее время не знаю, что мне делать, и он ответил, что это связано со взрослением. Ведь мне уже скоро четырнадцать, я уже не мальчик, но пока ещё и не мужчина, и в такое промежуточное время люди часто не могут разобраться ни с миром, ни с самими собой. Что, мол, взросление не происходит само собой, это тебе не щека, которая сегодня ещё гладкая, как попка младенца, а завтра из неё уже пробивается борода. И что я должен это представить себе как болезнь, когда требуется время на выздоровление; это как оспа или корь, с той лишь разницей, что от взросления ещё никто не умер, насколько ему известно.
Я рад, что болезнь скоро пройдёт, только никто не может сказать когда. Вероятно, это как чистилище, через которое нужно пройти, чтобы попасть в рай, но перед этим никогда не знаешь, сколько это продлится, а сократить никак нельзя. Человек, с которым двадцать лет подряд не случалось ничего плохого, родители и братья-сёстры у него живы и здоровы, как и он сам, – такой человек, может, и счастливый, но он не взрослый. Конечно, не обязательно всем переживать такое, как у Полубородого, хотя такие испытания, случись они в юности, быстро сделали бы человека взрослым, но в этом смысле прав дядя Алисий: кто не закалился, тому не выиграть бой.
Пожалуй, так и должно быть. Господин капеллан всегда говорит: «У провидения всё хорошо продумано». Может, так надо было, чтобы наша мать умерла, или дело с Кэттерли: может, из твоей жизни должны уйти сколько-то человек, чтобы освободилось место стать самим собой. У меня теперь очень много места, но лучше бы меня ничто не поторапливало.
Вернуться назад и снова стать ребёнком тоже нельзя. Когда я вижу в деревне мальчишек за их играми, всё теми же – прыжки через палку или «охотники и серна», – то они мне кажутся такими же, как Придурок Верни, который всегда делает одно и то же: наложит кучку где попало и хлопает в ладоши; если бы кто-то предложил ему наполнить голову умом при помощи воронки, он бы отказался, ему и так хорошо.
Так ведь и я не намного умнее. Теперь
Но, может, он всё делает правильно, а я неправильно; может, правильнее всего просто впрягаться в дело, не раздумывая долго. Но может быть так, и эта мысль иногда пугает меня, что этой способности я лишён от природы; как у Айхенбергера в стаде однажды родился телёнок с тремя ногами; и хотя телёнок храбро пытался ходить на трёх, но потом его всё же решили заколоть. Я думаю, если бы волшебная фея превратила меня в короля, мне могли бы надеть на голову корону и дать в руки скипетр, но я всё равно сидел бы на троне весь день и ждал подсказки придворных, что следует приказать. Может, я просто пожизненный неженка и из меня никогда не получится взрослый. А при этом есть люди, которые ещё в юности совершали очень взрослые поступки, например мальчик-мученик Юстус в монастырской церкви: он стал святым ещё в детстве, потому что не предал своего отца и был за это обезглавлен. Я уже старше, чем он был тогда, а до сих пор не знаю, что мне делать со своей жизнью.
Больше всего мне нравится рассказывать истории, но в этом ведь нет ничего особенного, зимой, когда мало другой работы, кроме как плести корзины, все что-нибудь рассказывают. Люди так спасаются от пустого времени и были бы рады, если бы каждый день в деревню приходила Чёртова Аннели. Но поскольку это невозможно, они рассказывают друг другу всё одно и то же, хотя все уже давно знают истории друг друга. У каждого есть только одна, и от частого повторения истории отшлифованы, как ступени у алтаря, где набожные женщины каждый день ползают на коленях. Ломаный, например, рассказывает про одного человека, который предпринял паломничество в Компостелу, чтобы вымолить исцеление для своей жены, она уже не вставала с соломенного тюфяка, и ему приходилось даже подтирать ей задницу. Три года спустя, когда она уже умерла, он вернулся с якобинским знаком на шляпе, и все люди его уважали за набожность. Но потом его опознал один странствующий торговец, и оказалось, что он вовсе не был в Компостеле, а всё это время провёл не так далеко от нашей долины, под новым именем и с новой женой. И ушёл он тогда не из набожности, а потому что больше не выдерживал роль сиделки. «И я очень хорошо это понимаю, – всякий раз говорит на этом месте Ломаный. – Жена, которая больше не может работать, это обуза хуже моих сломанных ног, если бы я мог исцелить их убегом, я бы убежал прямо сейчас». Только конец истории он рассказывает по-разному: то мужика изгоняют из деревни с позором, то исповедник велит ему во искупление греха действительно отправиться в паломничество, он пустился в дальний путь, но перед дверью якобинской капеллы его хватил удар. Я думаю, Ломаный сам не знал, как было на самом деле и было ли вообще; когда его спрашивали, в какой деревне это было, ответа он не знал. Старый Лауренц вечно рассказывает про своего прадеда и про могилу, которая всякий раз заново открывалась. Есть своя история и у Цюгера: про несчастный случай с Гени и как Цюгер отпилил ему ногу, но эту историю никто не хочет слушать, потому что сами всё видели и знают. Поэтому он подстерегает людей не из нашей деревни и потом не отпускает их, пока не заставит их дослушать. В историях, которые рассказывает дядя Алисий, главный герой, конечно, он сам – хоть битвы выигрывать, хоть предателей пытать. Только Рогенмозер способен всегда рассказать что-то новенькое, потому что спьяну ему мерещится всякое-разное, и он потом считает, что это было на самом деле. Но ведь и у других так же: самые безумные вещи становятся правдоподобными, если рассказывать о них достаточно часто.
Я думаю, если бы не было историй, люди умирали бы от скуки, как от болезни.
Что же я сам потом буду рассказывать, когда стану взрослым не наполовину, а полностью? Я себе положил выдумывать всегда новые истории, такие, каких раньше не было. Я уверен, что сочинять их – это удовольствие, но это, конечно, не то, чем можно заниматься всю жизнь. Несколько историй у меня уже есть, наполовину правдивых, наполовину придуманных. Например, история про ребёнка, который не был крещён и всё-таки попал на небо, или история о девочке, которая из своих волос пряла такие тонкие нити, что из них можно было шить платья для фей.
Всякий раз при мысли о Кэттерли я беру свою флейту и играю на ней одну мелодию. Я сам её придумал, и когда меня спрашивают, что это я играю, я говорю: «Это песня Вероники».
Пятидесятая глава, в которой в деревню прибывает высокий гость
То ли причина в золотой монете, вставленной ему в череп, то ли просто в том, что он слишком долго пробыл на войне, но у дяди Алисия, что называется, не все яйца в гнезде. И тут как гром среди ясного неба является к нему высокий, нет, высочайший гость, тот самый человек, которым он всегда восхищался, – и что делает наш Алисий? Он начинает с ним спорить, противоречит ему, наносит обиды и вообще задирает. Если бы у него после этого появилась ещё одна трещина в черепе, этому не стоило бы удивляться.