Полынь
Шрифт:
— Нет, в деревню пойду, отчеты еще не кончил.
Охлестывая прутом кобылу, весь подпрыгивая вместе с легкой тележкой, Зотов на повороте дороги оглянулся. Васильцов одиноко стоял посреди поля, словно вырастал из него неровной, суковатой коряжиной…
Зотов подумал о нем:
«И это агроном, да еще секретарь? Лучший представитель крестьянства!..»
Удары грома рею ночь полосовали небо, а дождя ни капли все-таки не перепало. Утро народилось все с тем же опустошающим зноем.
Кругляков,
— Поднажмем малость, последний стог остался.
Вера старалась поймать взгляд Маши — взгляд ее, как весной сосулька, словно в глаза набрызгали родниковой воды. Маша, казалось, даже не видела подругу.
— Ты что такая? Не поколотил, часом?
Она, наконец, взглянула на подружку, улыбнулась обцелованными, вспухшими губами.
— Я?..
— Уехал давно? Утром? Ты что подурнела?
Покраснев еще больше, даже уши загорелись огнем, Маша молча подошла к берегу. Внизу бойко, взахлеб, гомонили лягушки. На той стороне Угры, в лозняке, рассыпал свои деревянные звуки коростель.
С берега открылась даль: отрезок дороги, на изгибе сосна с разбитой макушкой. Маша невольно потянулась туда взглядом. Вера, хищно-настороженная, проследила за ним: от сосны удалялось и наконец пропало красное пятно Лешкиной рубахи. Маша оторвала взгляд от дороги, посмотрела на часы.
— Наши давно работают. Побежали скорей.
Вера так и ахнула.
— Подарил? Золотые?!
— Позолоченные. И стрелки светятся.
Она посмотрела в несколько растерянные глаза Веры: «Вот ты считала, что он плохой, а теперь видишь — ошибалась».
С этой ночи Маша будто переродилась. Красные, дразнящие губы так и остались налитыми. В ямочках щек таилась, розовела беспричинная улыбка. О грешной ночи в копне откуда-то, словно подглядный нашептал ветер, узнала бригада, от нее пошло по деревне. Ничего не знал только один дед Степан, который большую часть дня сидел и лежал в хате и редко выходил во двор, поглядывая плохими глазами вдоль проулка. Но и он узнал в полдень другого дня. Зашла соседка, бабка Алевтина Воробьева, шибко охочая до новостей, не раз попадавшая в перетряски за сплетни.
— Живой, старый?
— Покуда живой, — Степан сурово посмотрел в морщины Алевтининого лица: не терпел ее за сплетни и жадность.
— Свадьбу играть надумали?
— Нам не к спеху, — сказал нехотя дед.
— Вчерась будто твою Маньку с Лешкой Прониным под копешкой видали…
— То брехня! — отрезал Степан, кряхтя, встал, застучал костылем, ушел в избу.
Желтый платок Алевтины проплыл у изгороди и пропал. А в сердце Степана колючками дедовника закралось беспокойство. Все припадал к окну, всматриваясь, бормотал сам себе:
— Врет, дура старая. У них все такие. Что Осип, что зятья. Малина одного леса. — И утешал себя: — Ну, а слюбились, так оно и дело, может быть. Худого тут нет.
На том дед Степан
Деревня жила полевыми заботами, все так же пустовала. С сенокоса приезжали за продуктами, увозили газеты, письма. Через два дня во второй бригаде завершили последний стог. Кругляков придирчиво три раза обошел вокруг и приказал всем лезть на землю. Стог был выше остальных, прямо красавец: ровный, с хорошо выложенным конусом, макушка упиралась в самое небо.
— Забирайте все из шалашей, машины подгоню. — Кругляков обмахнул рукавом пот с лица, захромал (натер ногу) к грузовикам.
Минут через двадцать женщины покидали в кузов узелки, вилы и грабли, сели сами, и машины поехали в деревню.
Маша не загораживала лица от ветра: в нем слышался голос Лешки. Ей казалось, что она летит на крыльях. Но чем ближе подъезжали к Нижним Погостам, тем томительней становилось у нее на душе: она боялась чего-то. То ее волновали предчувствия беды — что-нибудь могло случиться с Лешкой, и он теперь лежал, умирая. Потом она поняла: просто боится за свою любовь, как будто она ее украла и теперь кто-то чужой должен был украсть у нее же самой.
Поймав на себе взгляд Анисьи, она впервые не отвела сухо блестящие глаза в сторону, а улыбнулась прямо и открыто. «Чистая девка, добрая колхозница, вся на ладони, не изломали бы только плохие люди», — подумала Анисья.
Сперва Маша утаивала часы, которые подарил Лешка, а потом раздумала и перестала закрывать рукой маленький сверкающий золотой ромбик. Наталья Ивлева заметила первой, толкнула в бок Любу:
— Гляньте-ка! Да ты когда, Мань, купила?
— С неделю назад, — сердито и быстро сказала Вера. — За пятьдесят рублей.
— Смотри! Не то на них написано что? — наклонилась Наталья.
Вера и тут быстро сообразила, склонилась, закрыв Машину руку копной своих темно-русых волос, разглядывая корпус часов. Сбоку мизерными буковками было написано: «Дарю сердце и любовь. Леша».
— Это завод и марка, — сказала Вера, перевернув Машину руку часами вниз. — Где возьмешь, когда не купишь за кровные? Одеться прилично за наши трудодни — одно несбыточное мечтание. А Маше дед дал.
Наталья подумала: «Ври больше — я-то знаю такого деда… Обгулял, видать, Лешка, это верно. А недотрогой считалась».
По деревне рассасывались предвечерние тени. Под горой, в другой части деревни, трудолюбиво сопел мотор трактора. От плетней пахнуло знакомым: нагретой землей, огуречником, запахом скотины. Из открытых настежь окон правления доносился осиплый рассерженный басок Тимофея Зотова.
Анисим Кугляков спрыгнул на землю, распрощался с бригадой:
— Отдыхайте, бабы, завтра на прополку.
Маша словно впервые увидела свою деревню.
И хаты с темными соломенными крышами, и колодец с задранным «журавлем», и сочная молодая крапива за баней — все казалось иным, несказанно милым сердцу.