Полынь
Шрифт:
— Пропади пропадом, нелюбая жизнь! В гробу я тебя видел, во сне чтобы не приснилась, проклятая!
Но Маша, Маша — она-то рядом с ним каждый день, в сердце занозой засела. Может, поэтому не отозвался пока, получив от Ирины записку, — она тоже рядом была и звала его, манила к своим огням и к тому, о чем Кармазин говорил ему в «Венере».
Когда стало известно, что денежного аванса в колхозе ждать не придется — Лешке в стройбригаде выплатили лишь половину, а Маше в полеводстве и вовсе ничего, — он вдруг решил уйти из Нижних Погостов насовсем. Это подтолкнуло: решение окрепло. В совхоз, к
Он вошел в хату, торопливо сложил свои вещи в чемодан, вынес его и стал привязывать к велосипеду. В окне мелькнуло лицо деда Степана. Маша громко смеялась на дворе, глядя на дерущихся воробьев около куриной кормушки, и вдруг вся насторожилась и бессознательно воткнула вилы в землю.
— Ты далеко?
— К своим съезжу. Побуду дня три… Наказывали: мать хворает.
Он повел велосипед со двора, зацепился полой пиджака за куст смородины. Руки у него были неспокойные, дрожеватые, и Маша это не столько увидела, сколько почувствовала.
«Уходит? Держись, не кисни!» Туже затянула узелок на косынке, тихо и просто проговорила в спину:
— Ты красную рубаху забыл. Возьми.
Он вздрогнул, остановился, сказал торопливо:
— Принеси вообще-то…
Несуетливо, подчеркнуто спокойно она вернулась с хорошо отутюженной и бережно сложенной рубашкой.
— Я провожу тебя, — и неожиданно тревожно улыбнулась.
До старого сарая, давно брошенного, с обвалившейся обомшелой крышей, не обмолвились ни единым словом. За сараем Лешка протянул ей руку:
— Пока.
Маша своей не подала отчего-то, спрятала за спину, стояла, вся вытянувшись, бровь одна подрагивала немного.
— Насовсем?!
— Сказал же… мать хворает.
— Ой, неправда это! — И, отворачиваясь, добавила: — Что ж, счастливо!
— В субботу, пожалуй, вернусь. — Лешка моргнул.
Он сел и поехал, не оглядываясь, под уклон, с силой налегая на педали.
В кустарнике Лешка пропал, а Маша села в заросли иван-чая с ртутинками вечерней росы, прилегла щекой к земле и прислушалась. На дубах за Угрой кричала ворона, ее тоскующе-хриплые отголоски долго дрожали в прохладном и пугливом воздухе, гасли где-то за горой.
После теплых дней бабьего лета ледозвонили ранние заморозки. Вскоре выпал на вершок снег, прикрыл наготу бугров, по пороше — узорной расшивкой — легли петли заячьих следов.
Снег согнало в тот же день, но заморозки по ночам крепли. В полях по утрам под низким солнцем искрился голубыми иглами иней, онемел, опустынел лес.
Острей по деревне пахло смолистым дымом, ржаным хлебом, от хлевов — теплом коровьего дыханья. Гуси, выгуливаясь, давно хватившие первого ледка и жиреющие, полулетом проносились, гогоча, по лугу за околицей, оставляя лапчатые следы.
Зазимок… Вот-вот должны были подойти вплотную холода, и в колхозе спешно заканчивали вязать в снопы вылежанный лен. Бригада Круглякова кончала последнюю делянку за Смородиновыми бродами. Сухие и легкие снопы тресты тут же грузовики увозили, на льнофабрику в Кардымово. Руки вязальщиц огрубели и обшелушились. Лица тоже были обдутые, исхлестанные злой северкой. Тяжелехонько давалась работа. Выручала привычка: не ново это было все, испокон. За день сгибания и разгибания
Настроение в бригаде в этот день царило приподнятое: с делянкой кончались трудные полевые работы года. Кругляков уже успел опорожнить четвертинку и в силу этого расчувствовался, вместе с женщинами вязал снопы и пел под нос веселые песни.
— Давай, давай, потряси жир-то, — усмехалась Анисья.
— Ох, мочи нет, руки мучают, — вздохнула старая Воробьева: черные потресканные ладони она часто поднимала кверху, к низкому ненастному небу, держала их над головой — так лучше отдыхали.
— Пойте, бабы, — сказал Кругляков, — легче будет.
Но петь отчего-то не стали. К вечеру наконец-то со льном управились, и бригада двинулась к деревне. Шли усталые, еле передвигая ноги, но по-крестьянски терпеливые, собранные в один натруженный крепкий кулак…
Вера и Маша отстали от других. Некоторое время шагали молча.
— Ушел? — спросила Вера.
— Да.
— Я же говорила. Увидишь — так к лучшему.
Маша не ответила, свернула к хате Егорьевны — решила погадать на картах. Старуха кормила кур, покорно затопала по сенцам в хату: любила смертельно свое ремесло.
Егорьевна, мусоля карты, быстро, суетливо двигала их по столу, поясняла нагаданное:
— Не горюй, девонька, он об тебе думает. Антереса ему нет с пиковой. Ни на копеечку. Вот, глянь-ка сама, вот…
Маша сидела, вытянув ноги, закрыв глаза: перед ней все плыли ряды тресты, перезванивало в ушах.
— Вернется, бабуля?
— Дальняя дорога, милушка, предвидится.
На другой день Маша ездила в Кардымово на станцию — Зотов посылал проверить, как отгружались минеральные удобрения для колхоза. Попутный грузовик забуксовал как раз посреди Максимовки.
Маша слезла с кузова, взволнованно оглядела большое, привольно раскинутое село, увидела высокий дом около дороги, и у нее вдруг остро защемило сердце. «В нем Лешка живет», — почему-то определила она.
Какая-то сила толкала к ровному крашеному забору, к светлым, ловившим холодный закатный отблеск зимнего солнца окнам. Она подошла к дому и, неуверенно толкнув калитку, очутилась на широком, обсаженном яблонями дворе. Поднялась по новому крыльцу, постучала в дверь.
Ей открыла молодая черноволосая девушка с яркими, словно кровоточащими, губами. Цветастый халат очень шел к ее смуглому лицу.