Полынь
Шрифт:
Насыпали холмик и положили на него венок из цветной жести, который привез из города Павел, сын Степана. Это был высокий человек сорока лет, с интеллигентным широколобым лицом, в очках и в очень дорогом пальто. Павел не плакал и, видно, боялся, что глина измажет ему темно-коричневое пальто, он отряхивал его поминутно.
Народ стал расходиться. Маша отстала и пошла в деревню одна. Ей хотелось побыть одной и пожалеть своего деда. Дед был ей отцом, матерью, семьей, а теперь его не существовало. Она уже не плакала, а строго обдумывала свою жизнь, поджав по-бабьи губы. Слишком много событий
Неподалеку, в овраге, с тяжким хрустом оседал снег.
Встав, Маша огляделась и прислушалась. Ей почудилось, что она услышала слабый отзвук голоса деда, который звал ее. Но это было лишь воображение слуха, и Маша побрела домой.
На дороге стоял Зотов, тяжелый, как каменный столб, — ждал ее.
— Нос-то особо не вешай. Кругом люди. — Хотел прибавить веское, да не нашел что, зашагал.
…Павел тем временем стоял посреди хаты и, брезгливо морщась, укладывал свои вещи в чемодан. Окна были раскрыты настежь, чтобы вышел весь дух покойника, и по хате вольно и зябко гулял ветер.
Маша присела на краешек табуретки.
— Вы уже уезжаете? — спросила она у него робко и испуганно: одной было боязно оставаться в хате.
Провела ладонью по лбу. «Неужели так сразу можно уехать? И что же это за люди!»
— Думаю поспеть на девятичасовой поезд. — Он, тщательно протерев никелированные стаканчики бритвенного прибора, уложил их в кожаную коробку.
— Остались бы хоть на сутки.
— Нет, нет. Работа у меня.
Захлопнув чемодан. Павел прошелся по хате, — заглянул на печку: там горбом топорщилась шуба отца, Степана, и лежали, аккуратно сложенные, его старые валенки. Отойдя к окну, побарабанил по стеклу пальцами. Маша, как всегда робевшая в присутствии незнакомых, близко посмотрела ему в лицо, не обнаружив в нем ни боли, ни огорчения. Лицо было бесстрастно замкнуто и ничего не внушало.
— Долго он болел? — скучным голосом спросил Павел, закуривая сигарету.
— Мало. Он умер хорошо.
— Он все на печи лежал?
— На печи. Иногда выходил, в полушубке.
— Это тот полушубок, что я прислал?
— Тот.
— А в колхозе живется легче, чем раньше?
— Легче.
— Ты где работаешь?
— Сейчас на ферме, а летом в полеводстве.
Павел посмотрел на часы и взял свой чемодан.
Он немного помедлил уходить.
— Ну, до свиданья. Приезжай к нам в гости, — сказал Павел нехотя. — А трудно будет — насовсем, жить в Донбасс. Устроим. Дыра тут.
— Спасибо.
Потер щеку, желая, видимо, что-то еще спросить, но вышел молча. Он исчез с чемоданом, в своем богатом пальто в слякотном поле, ни разу не оглянувшись на деревню и ту хату, где появился на свет, рос и откуда ушел отец в вечное забвение.
Пригорюнившись, Маша вернулась в избу, подмела веником пол, бережно повесила дедову шубу, накормила кур и побежала на ферму.
Вечерняя дойка была в разгаре.
— Павел уже уехал? — спросила Вера.
— Да.
— Хоть
— Не нужен мне его подарок!
Вера вдруг вся побелела.
— Да как же так?! Черт мордатый, отца похоронили, а он что камень, — она не устояла, пробежав по проходу, зацепила ногами доильное ведро, села на него, перевернутое вверх дном. — Да он же хуже Лешки! Морду мало набить подлецу.
Анисья сказала сердито:
— Он тебе сам наколотит. А хлопцем был хороший…
Надоили хорошо. Как-то незаметно выравнивалась с приходом полеводов ферма. Был налажен распорядок дня, да и с кормом на фермах в этот год вышло легче, не то что в прошлую зиму — с января уже сидели на соломе и покупном сене. Маша взяла щетку, почистила своих коров, теплой водой промыла вымя у первотелок: у них все время трескались соски, это им причиняло боль, и они не отдавали до конца молоко.
В тот вечер после похорон Маша позвала к себе ночевать Веру: боялась одна в хате. Они долго не могли заснуть. Около клуба пиликала черемухинская гармонь, и Маша с новой силой затосковала по деду, потом по Лешке, по его голосу и скуповатой улыбке. Сидели в полутемной хате, ленясь зажечь огонь, и слушали, как стихает и глохнет на улице жизнь.
— Не спишь, Маш?
— Что-то не хочется.
— О чем ты думаешь?
Подруги обнялись. Вера вдруг сняла свою руку с ее плеча, повернула резко очерченное лицо.
— Ненавижу я раскислость. Мне кажется: все в нас самих. Все, понимаешь? И жизнь в колхозе нам самим надо за жабры взять. Мы же выросли, не девчонки-несмышленыши!
— У нас Зотов есть, — отозвалась Маша шутливо и тоже вдруг встряхнулась. Хотя у него, может быть, голова прохудилась?
— Нет, я считаю: хныканье — к черту лысому! Где у тебя тут спички? Давай печку растоплять, еду пора готовить. Есть жутко охота. Помираю просто.
— Сейчас, сейчас, — засуетилась бодро и Маша.
Горе тоже забывчиво — вянет как срезанная полынь. Маша вспомнила, что из Кардымова на вырученные за телку деньги она привезла туфли, шелковое платье, модное пальто. Не стыдно было бы с Лешкой пройти во всем этом, а его нет, и вещи лежат в чемодане, ненужные. Не для кого их надевать.
А дни постепенно прибывали, нагоняя новые заботы.
Кружило по небу шальное солнце, дотаивал снег, твердела земля на буграх, малахитом проглядывала трава. Вода катилась в овраг с пеной и клекотом, унося сгнивший мусор, обломки плетней. Прилетели тощие, но крикливые и деятельные, как всегда, грачи. Птицы по-хозяйски разгуливали по деревне, черными шапками висели в голых деревьях, вили гнезда. От их радостных криков ломило в ушах.
В Нижних Погостах исподволь готовились к посевной. Тимофей Зотов в эту весну сильно сдал, похудел, обозначились скулы, но был веселый, деятельный. В его вихрах прибавилось седины. Как-то он зашел к девчатам на ферму и, посмотрев, как они наладили дело, пообещал, что они останутся здесь, а в полеводство не пойдут.
Но через два дня решение переменил: молодых рук в колхозе было по-прежнему мало, их ждали полевые работы. Анисья на этот счет шутила:
— Мы незаменимые. Мастера на все руки.