Портрет героя
Шрифт:
— Но как же, — хныча, возражает ей подруга, — но как же понять тогда слова Горького, которые написаны на этом лозунге? — И дальше опять по-французски: — Они звучат как вечное напоминание нам! Я надеюсь, ты согласна? Не правда ли?
— О боже! Твоя любовь к Горькому… и Осетрову очень шла к тебе, но сейчас это странно! И зачем тебе понадобилось цитировать ему Горького? Ты бы ему еще Блока почитала!
— Но как же? Ведь эти слова… особенно о крыльях, должны помнить все!
В это
— Здравствуйте, товарищ Кац.
— Здравствуйте, — отвечает она мне приветливо и, испуганно обернувшись, плотно прикрывает за собой дверь, из которой опять доносится бас домоуправа. Но теперь его голос ласков и вкрадчив, и я понимаю, что он говорит по телефону.
— Что тебе? — спрашивает она.
— Я пришел просить талоны на дрова.
Выглядывает жирное лицо Нюрки.
— Скоро вы?! — рявкает она. — Товарищ Кувалдин ждет данных!
— Я вам ничем не могу помочь, — холодно заявляет мне Кац.
Я вхожу за ней в кабинет и здороваюсь. Молчание. Нюрка насмешливо смотрит на меня. А я, держа в руках заявление, написанное мамой, стою у стола домоуправа Он говорит в трубку:
— …сами знаете, товарищ Шульгин, какие времена! Но мы приложим все силы, чтобы своевременно… Да-да! Я вас с полуслова… — Он хихикает. — Все сделаем! Не беспокойтесь! Ваше слово — для нас закон! Что мы без вас!
Он смеется, как-то по-женски хихикая. Все еще продолжая улыбаться, кладет трубку, потирает руки, смотрит на часы, потом поднимает голову, видит меня, и взгляд его становится, как у мороженого судака!
— Здравствуйте.
— Чего надо?
— Я принес заявление о дровах.
— О каких таких дровах?
Кац кладет какие-то листки на стол Нюрке и садится. У каждого из них — свой стол.
— Ты что же, на Доске почета? — спрашивает меня наконец домоуправ.
— Нет… Но у меня болен брат…
И вслед за моими словами раздается вздох Кац.
— Список! — внезапно орет почему-то, а не говорит домоуправ и поднимает свою лапу в воздух, растопыривая пальцы. Кац кладет в эти растопыренные пальцы бумагу.
— Твое фамилие? — снова орет домоуправ.
Я отвечаю. Он поднимается и, держа листок перед носом, начинает читать список. Он читает и временами взглядывает на меня. Дойдя до конца списка и убив на это около пяти минут, так как к концу чтения стал запинаться,
— Ясно?
— Я ничего не понял.
— Опять?! — орет он. — Ты что, не видишь, что я занят?! И с тобой потерял пять или десять минут?! Объясните ему, товарищ Кац!
— Иван Феоктистович, — робко начинает она, — мне кажется, что у нас есть… небольшой фонд для больных и престарелых…
— М-м-м! — мычит домоуправ.
Но в это время встает Нюрка, подходит к домоуправу и, нагнувшись, что-то шепчет ему на ухо. После ее слов лицо домоуправа принимает такое выражение, что мне действительно все становится ясно.
— Ничего вам не будет! — грубо заявляет домоуправ.
Сердце у меня падает. Мне кажется, что оно стало маленькое и холодное, как у Кая…
— Но другим-то вы даете? — Я все-таки нахожу в себе силы произнести эти слова.
— Мало ли что — другим! Вы — не другие!
Кац при его реве вздрагивает и с грустью и сожалением смотрит на меня.
Я беру свое заявление со стола, поворачиваюсь и ухожу. За моей спиной — тишина, но когда я закрываю дверь, то слышу:
— …и как они вообще-то в Москве остались?!
Вздох. «Кац», — думаю я.
Мимо бюста Горького я поднимаюсь во двор. Он пуст. Ветер. Крупные колючие снежинки летят по воздуху, забиваясь мне под воротник. Я рву в клочки заявление, написанное моей мамой на самой красивой бумаге, которая была у нее. Она написала так подробно, почему нам необходимы дрова, а его никто даже не стал читать!
Клочки бумаги, подхваченные ветром, улетают в темноту и, сливаясь с крутящимися снежинками, исчезают. А я иду к нашей хлебной палатке и думаю, сколько времени мне надо будет тут простоять.
Темно. Я уже не разбираю лиц. Вся очередь сливается в массу темных молчаливых людей, жмущихся друг к другу. Только Ваничка прыгает в стороне и радостно кричит:
— Черт есть! Я знаю!
Мы все молчим, но вот чей-то тихий голос у окошечка произносит:
— Пожалуйста… — Я узнаю голос Кац. — Для товарища Кувалдина! — говорит она с любовью. — И для Анны Тимофеевны… — Это чуть тише, но также с придыханием. И еще тише, почти неслышно: — И… для меня.
Впереди меня кто-то говорит с ненавистью:
— Домоуправу и его холуям!
— Олуям! — повторяет и хохочет Ваничка.
XXXII
— Ну, что они тебе сказали? — спрашивает меня мама вечером.
— Они сказали, что будут изыскивать… ну, фонды для больных.
— Значит, есть надежда?
— Ну, конечно.
— Вот видишь, ведь я тебе говорила: все теперь идет к лучшему. Люди должны помогать друг другу!