Портрет героя
Шрифт:
— Ты не хочешь со мной говорить? Почему? Я ведь не такой уж маленький, какой был до войны.
— Я думаю.
Я вспоминаю все, что знаю об Америке: рассказы мамы, книги, газеты, фотографии в больших, с блестящей бумагой американских журналах. Особенно ярко вспоминаются роскошные цветные фото обедов и ужинов из рекламы: на белой скатерти стоят полные тарелки супа, рядом — серебряные ложки, хлеб, масло, перец, соль… Белокурая молодая женщина повязывает салфетки мальчику и девочке… Эта фотография так и осталась
И вдруг она стирается из моего воображения, и я вижу пустынную, занесенную снегом землю. Война. Развалины городов, деревень, поля с разбитыми танками, окопы, где сидят те, кто защищает нас от немцев. Тихо… Нет, никакого сражения. Танки, покрытые ветками; пушки под маскировочными сетками; самолеты на аэродромах; бронепоезда, покрашенные в белое, с торчащими стволами орудий; корабли с их высокими башнями; низкие и узкие подводные лодки; дороги, по которым двигаются к фронту тысячи машин и поездов, набитых солдатами, техникой и оружием…
Я вижу занесенный снегом Ленинград, голодную и ожесточенную Москву, вижу Урал и Сибирь, в которых куется оружие. Далеко от фронта запрятана Третьяковская галерея, и ценности Эрмитажа и Русского музея, и наше золото, и книги Ленинской библиотеки, и рукописи Пушкина, Толстого, Гоголя…
Я вижу наши безмолвные очереди за хлебом, наши рынки, полные нищих и инвалидов, женщин и просто голодных людей, продающих за бесценок самые дорогие для них вещи, чтобы купить несколько кусочков хлеба. Они держат в руках одежду, фарфор, старинные книги… И все это теперь — ничто перед хлебом!
Я вижу столовые, где самые голодные получают немного еды, чтобы не погибнуть, и где появились самые отвратительные люди, что всегда появляются в таких теплых местах, — толстые, наглые, самоуверенные, сытые директора гастрономов с их липовыми палочками и костылями, одетые в военные шинели без погон; бандиты, которых мы и ненавидим и боимся…
Все, что мне привиделось, живет с нами: я знаю, что Нюркин сын прячется от фронта где-то здесь, рядом, в нашем районе; что наш домоуправ — вор и жулик; что наши общественники — лодыри… Но я вижу также и Героя, и Крепкого Кирпичика, и Чернетича; я думаю о покойной Маргарите Николаевне, о ее мужестве… Я помню, что там на фронте нас защищает дядя Вася! Я думаю, что когда-нибудь увижу знаменитого Покрышкина! И я знаю, что если останусь жить, то всегда, до самой смерти, буду видеть и вспоминать эти дни!
И я отвечаю брату:
— Я хотел бы жить везде, где мне захочется и где мне будет нужно жить или интересно… Но больше всего я люблю Россию! Больше всего! Поэтому я хочу жить в ней и умереть в ней!
— А почему?
— Этого я не знаю.
Он молчит какое-то время, потом спрашивает:
— Ты пойдешь сегодня в госпиталь?
— Пойду.
— И принесешь уголь?
— Если
Только увидев ее в дверях, я понимаю, что меня ждет разнос.
— Отвечай! Где ты был? — сразу же строго спрашивает она.
— Когда? — Одновременно я соображаю, как бы лучше соврать.
— Когда — это тебе лучше известно, — сухо замечает она.
— Я… Я ходил, ну, немного посмотреть венчание…
— Венчание… — медленно, как будто отделяя букву от буквы, повторяет мама. — Ты что же, полагаешь, что мои просьбы можно оставлять без внимания?
— Нет.
— Что — нет?! — внезапно кричит она. И я вздрагиваю, и мне жаль ее до слез — так она устала и издергалась. — Где ты взял шоколадку?
— Мне дал ее один человек.
— Где ты взял этого человека?! Человека, раздающего шоколадки! Отвечай! Где сейчас можно найти на улице человека, раздающего шоколадки?!
— Мама, не кричи, — прошу я, видя выступившие на глазах брата слезы.
— Ответь мне: долго ты будешь идиотом?
— Не знаю!
— Так где ты нашел этого человека?
— У церкви.
— Значит, ты по-прежнему там болтаешься? И что же, тебя не смутило его поведение? И ты, не спросив никого, принял эту шоколадку? Кто он?
— Американец… Я так думаю.
— Боже! Что ты делаешь?!
— Мама, я не виноват…
— Ты виноват! Ты виноват в том, что не понимаешь, где живешь! Я в последний раз говорю тебе, что ты можешь погубить нас всех! В последний! Больше у меня нет сил! Нет сил! Нет сил!
Когда она уходит на кухню, я говорю брату:
— Зачем ты ей сказал?
— Я не знал, что ей нельзя ничего говорить. Ведь она же мама! — Он испуганно смотрит на меня, и на эти слова мне нечего возразить.
VI
На втором этаже госпиталя в углу у печки я вижу Трофима Яковлевича. Он очень изменился за то время, что мы не виделись: еще более худой, чем раньше, с угрюмым безучастным видом, с выступившими на лице темными пятнами, он поднимает на меня свой взгляд и молчит. Полный жалости и смущения, я стою напротив, ощущая в себе ту неловкость, которая бывает в нас, когда мы становимся свидетелями чьего-то горя и понимаем, что не в силах помочь.
— Нет письма… И не будет! И ждать нечего! Пошли. — Он встает. — Плохи, брат, дела. Последнее дело осталось!
После этих слов сердце у меня падает, а он почему-то оглядывается и ведет меня не в палату, а в дальний угол, где стоят пустые скамейки, а рядом на тумбочке, покрытой чистой белой салфеткой, — бак с кружкой, привязанной длинной цепочкой.
— Садись… Помнишь Осипова?
Я киваю.
— Нет его.
— Почему?!
— Договорился.
И мы долго сидим в молчании… Потом он спрашивает:
— Уголь сжег?
— Нет… Еще три куска осталось.