Портрет героя
Шрифт:
«…Таким образом, — продолжает диктор, — после семидневных боев войска Волховского и Ленинградского фронтов соединились…»
Слезы брызгают у меня из глаз.
«…и восемнадцатого января прорвали блокаду Ленинграда!»
Я поворачиваю выключатель — и свет вспыхивает в нашей комнате! Свет! Большетелов восхищенно рассматривает стены,
— Хорошо, — говорит он, показывая на стены, — хорошо, что ты позвал меня. Теперь я знаю, как должны жить люди! — заявляет он.
— Как же?
— С картинами! С этой… скульптурой… и со всеми красивыми вещами. А твой отец ведь был художником, да?
— Да, Ваня.
— А мой… мой… он пропал без вести… Мамка все время плачет… — И глаза его наполняются слезами.
— Ваня, а знаешь, твой отец однажды за нас заступился.
— Да-а?
— Да… До войны, на сельскохозяйственной выставке.
— Он за всех заступался. Ему даже на фабрике сказали: «Тебя убьют когда-нибудь!» А на вас напали хулиганы?
— Хуже. Плохой человек.
— Скажите… Ведь мой отец не может быть предателем?
— Нет, Ванечка, никогда!
— А потом… потом все узнается?
— Что — все?
— Ну, вся правда? Ну, про всех… Кто плохой, а кто хороший?
— Моя бабушка говорила, что так всегда было и так всегда будет!
— Хоть бы мы дожили! — Он вздыхает. — Расскажи мне про ваши вещи. Они такие красивые.
— Это кресло моего деда.
— А ты в нем сидишь?
— Да.
— А можно мне?
— Ну, конечно. Ты же гость.
Он осторожно и деликатно садится в дедовское кресло и, сияя большими глазами, счастливо улыбается. Потом его взгляд останавливается на стене, где в дубовой раме в синем туманном воздухе, на темной воде видны лодки, а за ними — лента домов на каменной набережной.
— Как красиво! Что это?
— Это Манэ.
— Манэ…
— Знаменитый французский художник. А это, — и я показываю на другую картину, — неизвестный европейский мастер семнадцатого века… «Пейзаж с идущей старухой».
А вот — картина японского художника. Она сделана на шелке — вышита золотом и парчой, а оружие и доспехи воина сделаны из золоченой бронзы.
— Бронзы…
— Это портрет неизвестной женщины, семнадцатый век, Италия.
— Италия… Это — где Везувий?
— Да. А вот — портрет брата… Этот шкафчик
— Как много!
— А это, — я достаю с полки толстую книгу, — старинный каталог Третьяковской галереи. — И я даю ему эту книгу.
— Шишкин! — восторженно читает он. — Репин! Суриков! Как красиво!
— Да, но они еще лучше в подлинниках.
— Подлинниках… — шепчет он, листая книгу. — Какие вы счастливые!
Большетелов осторожно перелистывает страницы, он забыл обо всем на свете. А у меня от голода сводит под ложечкой.
— Ваня!
Я протягиваю ему на блюдечке половину лепешки из картофельной кожуры.
— Нет… — Он качает головой. — У вас самих… мало… — И отводит глаза.
— Пожалуйста, — прошу я его, — а то и я не буду есть.
Минуту он раздумывает, потом тихо произносит:
— Хорошо. Спасибо… А ты у нас возьмешь, когда я тебе дам?
— Обязательно.
Он берет лепешку и, не глядя на меня, отламывает от нее маленькие кусочки и кладет в рот.
— Как конфета! Я буду сосать их. На постном масле?
— Да. В следующий раз, — говорю я ему, — я покажу тебе старинные гравюры. А сейчас я хочу подарить тебе несколько красок.
Я достаю этюдник отца. Запах дорогих масляных красок исходит от маленького ящика.
— Что это?
— Это этюдник. С ним художник ходит работать на природе — как ты, когда рисовал там у церкви.
Слабая улыбка удовольствия появляется на его бледном лице.
— Ваня, а кто научил тебя рисовать с натуры?
— Никто… Я сам… Я не знал, что это «с натуры».
— Я думал — с природы.
— Это одно и то же.
— А откуда он у тебя? — Большетелов показывает на этюдник.
— Мама привезла отцу в подарок из Парижа.
— Из Парижа…
Я выбираю краски: красную, черную, желтую, синюю и зеленую.
— Это очень хорошие краски. И вот тебе две кисточки. А краски надо разводить керосином.
— Спасибо, — шепчет он, пряча краски в карман. — Как вы богато живете!
В его голосе я не чувствую ни малейшего оттенка зависти.
— А долго вы все это собирали?
— Долго… Наверное, сто пятьдесят или сто лет.