После свадьбы жили хорошо
Шрифт:
— Покойником с вами будешь! — в сердцах сказал Гусев.
Он выбрался из толпы и затрусил по краешку мостовой, торопливо шаркая сандалетами. Путь до больницы предстоял неблизкий, Гусев знал, что вконец измучится, но медлить не мог. Тревога подгоняла его.
За долгую жизнь всякое пережил Гусев, случались происшествия и пострашнее. Пора было привыкнуть, приобрести выдержку, благодатное равнодушие к мелким неурядицам, — но нет, Гусев так и не приобрел. До седых волос дожил, а по любому поводу волновался, будто в первый день самостоятельной работы, в тот далекий день, в неласковое время, когда ему, двадцатилетнему Сашке Гусеву, поручили праздничное оформление площади и взяли подписку, что ни один плакат и лозунг не упадет, и он самолично проверял все костыли и оттяжки, веревки и гвозди, не спал ночь перед праздником, выбегал
Потом бывало не менее страшное — и на стройках, и в метро, где Гусев отделывал первые станции, и на восстановлении завода, уж не говоря о войне и фронте. Вряд ли поверят, что работа у Гусева подчас бывала тяжелей и опасней, чем воспетые романтиками подвиги моряков и геологов… Кто помнит теперь случай на Электроламповом, когда на строительстве нового корпуса вдруг оборвались струнные леса и Гусев остался на тридцатиметровой высоте, на узкой железной балке, совершенно один, в пронзительной пустоте, только небо кругом, а земля далека и расплывчато качается, как будто во сне летишь над нею, даже на миг страшно открыть глаза, а он просидел так почти сутки, в мороз, и все-таки вытерпел, покуда не ухитрились его снять. Многие ли знают четырехэтажный дом на Советской улице, тот самый, что вдруг оказался под угрозой обвала, а Гусев спасал его от этой самой угрозы, опять дав подписку о полной своей ответственности; там были невозможно длинные минуты, когда крепили фундамент и никто не знал, устоит ли дряхлая кирпичная коробка. Гусеву казалось, что дом пошатывается, как пьяный, хотелось отбежать от него. В это время во двор влетел бумажный самолетик, пущенный каким-то мальчишкой, и Гусев отвернулся от дома и стал следить за самолетиком; он загадал, что если бумажная птица сядет поблизости, то все обойдется, дом выдержит; было глупо загадывать, но Гусев твердил, как в беспамятстве: «Сядь… ну, сядь!..» — а слепяще-белый самолетик, сложенный из тетрадочного листа, легкими кругами ходил и ходил в темном колодце двора…
Многое было за плечами у Гусева, но все-таки ни железной уверенности, ни простого спокойствия он не приобрел. В чем тут была причина: в свойствах его характера или в особенностях профессии, — он не знал. Когда спрашивали его, любит ли он свою работу, он сердился и отвечал: «Нет» — и это было правдой. Он не любил, а болел за нее, страдал, жил ею, она была частью его самого; так, бывает, мучаются из-за женщины, которую порой ненавидят, порой еле выносят, но без которой не мыслят существования. Не раз представлялась возможность уйти на учебу, однокашники Гусева дослужились до чинов и постов, самый невидный из них, Федя Сипягин, стал заместителем директора на крупном заводе, а Гусев так и остался в прежней должности. Жалел ли он об этом? Иногда жалел. Ругал себя, терпеливо слушал попреки жены и друзей. Но если предлагали ему другое занятие, полегче и похарчистей, Гусев отвечал: «Да нет, я уж тут как-нибудь… подожду, знаете».
В последние годы, особенно после инсульта, работалось Гусеву совсем трудно. Его участок в стройуправлении был тихим, не то что прежние объекты, но Гусеву с некоторых пор чудилось, что и тут, на легкой работе, он уже не справляется с делами так же хорошо, как раньше. Ему казалось, что теперь он чаще путается, ошибается, за многим не успевает уследить. «Видать, годочки мои сказываются… — говаривал Гусев, — ну и эта… как ее?.. теоретическая подготовка. Не ахти у меня подготовка, чего уж там…» В откровенных беседах с приятелями он стал жаловаться, что нынешняя торопливая жизнь ему, старику, наступает на пятки, что не угнаться за нею, как ни вертись. Он признавался, и даже с каким-то удовольствием, что вот прежде командовал он целыми отрядами строительной техники, и лихо командовал, а сейчас вот боится взять в руки какой-нибудь пневматический молоток — опасной и непонятной выглядит эта блестящая машинка, с одного щелчка загоняющая гвоздь в бетонную твердь…
— Что ж, может, и на отдых пора? — вздыхали приятели.
— Давно пора! — с чувством восклицал Гусев.
А на самом-то деле все
Неверно и то, что Гусев не может управляться с делами так же успешно, как раньше. Смог бы. Достало бы у него и опыта, и уменья, и знаний, — ведь ничто не растрачено, все при нем. Но с той поры, когда впервые усомнился Гусев в себе самом, когда ощутил неуверенность и вдруг испугался, что это будет замечено, — с той поры дела и впрямь ухудшились. Гусев стал чересчур осторожен, побаивается начальства, чего никогда не бывало; где надо требовать — мнется и мямлит, где надо настаивать — идет на уступки…
Из-за этого на ремонте Дома культуры вышло совсем негоже. Здесь не удавалось мерить работу обычными нормами, не подходили тут предусмотренные расценки, а Гусев не захотел поднимать шума, побоялся привлечь к себе внимание, замял дело. И — запутался. Впоследствии, чтобы свести концы с концами, пришлось ему кое-что присочинить в отчетных бумажках.
Едва он заикнулся про это жене, как та затряслась:
— Да как же ты можешь?!
— А что?! — рассвирепел Гусев. — Может, думаешь — для себя выгоду ищу? Погоди, узнаешь в эту самую… в получку… какова моя выгода!
— Кому же тогда выгода?
— Капитализму! — ядовито сказал Гусев. — Вон вчера: чистит парень карниз, рубль двадцать за метр. Пять рублей в день заработал. Я вижу — старался, себя не жалел… как это?.. сознательность проявил. Что же, так и платить ему пятерку? Чтобы озлился и… это… халтурить начал?!
— Хорошо, но почему это надо скрывать? Почему не заявить?
— Все потому же! — закричал Гусев. — Потому же! Уж если ты не понимаешь… так, знаешь… как это?.. и уймись, не хочу зря нервы трепать… Как называется?.. дурак, что сказал.
Кончилось объяснение тем, что жена спешно раздвинула диван-кровать, уложила прораба на три подушки и накапала в рюмку настойку пустырника — испытанное средство народной медицины, помогающее при нервных потрясениях.
И еще раз попытался Гусев — правда, весьма туманно — излить душу молоденькому лепщику Марату Буянову, пареньку вроде бы интеллигентному и понятливому.
— Ах, Сан Сергеич, — сказал Марат. — Самолюбивый человек дорожит мнением окружающих и судит о себе по этому мнению. А истинно гордый человек знает себе цену и не реагирует на мнение толпы.
— Меня не толпа волнует, — обиделся Гусев. — А вполне конкретные официальные лица.
— И на их мнение тоже плюйте.
— Проплюешься!
— Ничего. Страдать за свои убеждения даже приятно. Будьте гордым, верьте только в себя. А кстати, Сан Сергеич, почему мне за порезочку на карнизе так мало выписали? Накиньте сотенку!
Больше Гусев таких разговоров не заводил. Еще, не дай бог, поймут превратно, поползут слухи, кое-кто начнет косо поглядывать. Оправдываться всегда нелегко, а в его положении, когда убежден, что не годишься для дела, — тем паче. Уж лучше помалкивать, авось пронесет. В сущности, этот ремонт Дома культуры — исключительный случай, скоро закончим, и все неприятности исчезнут сами собой.