Потоп
Шрифт:
— За каждый выстрел между рогов — золотой.
— Куда? — спросил Кмициц.
— Между рогов, два золотых, три, давайте пистолеты.
— Согласен, — воскликнул Кмициц. — Пусть будет три. Зенд, неси пистолеты.
Все начали кричать и спорить. Между тем Зенд вышел в сени и через несколько минут вернулся с пистолетами, пулями и порохом. Раницкий схватил пистолет.
— Заряжен? — спросил он.
— Заряжен.
— Три, четыре, пять золотых, — кричал пьяный Кмициц.
— Тише, промахнешься, промахнешься.
— Не промахнусь. Смотрите… вот в эту голову
— Три, — крикнул Кмициц.
Раздался выстрел, комната наполнилась дымом.
— Промахнулся, промахнулся, вот где дыра, — кричал Кмициц, указывая на почерневшую стену, от которой пуля оторвала кусок дерева.
— До двух раз.
— Нет, давай мне, — кричал Кульвец.
В эту минуту вбежала испуганная выстрелами дворня.
— Прочь, прочь, — заорал Кмициц. — Раз, два, три! Снова раздался выстрел, и посыпались осколки костей.
— Давайте и нам пистолеты, — закричали остальные.
И, вскочив со своих мест, они начали бить кулаками в спину дворовых, чтобы те поскорее исполнили их приказание. Не прошло и четверти часа, как весь дом гремел от выстрелов. Дым заслонял свет свечей и лица стреляющих. К звуку выстрелов присоединялся голос Зенда, который то каркал вороной, то кричал соколом, то выл волком или рычал туром. Время от времени слышался свист пуль, со стен падали осколки рогов, куски рам от портретов, ибо пьяные, увлекшись спортом, стреляли уже в Биллевичей, а Раницкий начал с ожесточением рубить их саблей.
Удивленная и перепуганная дворня стояла, как полоумная, и смотрела, вытаращив глаза, на эту забаву, похожую на татарский погром. Весь дом был на ногах. Собаки подняли страшный вой, девушки бежали к окнам и, прижимая свои лица к стеклам, смотрели на то, что творилось в доме.
Увидев их, Зенд свистнул так пронзительно, что в ушах зазвенело, и крикнул:
— Панове, сикорки под окнами, сикорки!
— Сикорки, сикорки!
— Давайте плясать! — кричали пьяные голоса.
И вся пьяная компания выбежала на крыльцо. Мороз не отрезвил их. Девушки с отчаянным визгом разбежались во все стороны, они их догнали и потащили в комнаты. Через несколько минут началась пляска среди дыма, обломков, щепок вокруг стола, на котором пролитое вино образовало целые озера.
Так забавлялся в Любиче Кмициц и его дикая компания.
III
В течение нескольких следующих дней Кмициц ежедневно навещал свою невесту и каждый раз возвращался все более влюбленным. Он до небес превозносил свою милую перед товарищами, а в один прекрасный день сказал им:
— Мои милые овечки, сегодня я вас представлю своей возлюбленной, а оттуда мы с нею уговорились ехать вместе с вами в Митруны, чтобы осмотреть и это имение. Она примет нас очень любезно, но смотрите, ведите себя прилично, а если кто-нибудь подведет меня, я из него котлету сделаю.
Все стали торопливо собираться, и вскоре четверо саней везли веселую молодежь в Водокты.
— Слушай, Кокошка! Мы чересчур уж шалили в эти два вечера, особенно в день моего приезда, когда и портретам досталось. Но хуже всего история с девушками. Всегда этот дьявол Зенд подобьет, а потом кто отвечает? Я боюсь, как бы люди не разболтали, ведь тут замешана моя репутация.
— Повесься же на своей репутации, она ни на что более не пригодна, так же как и наша.
— А кто в этом виноват, как не вы? Тебе ведь известно, что и в Оршанском меня считали благодаря вам каким-то мятежным духом и точили об меня языки, как бритвы об оселке.
— А кто пана Тумграта гнал привязанным к лошади по морозу? Кто зарубил того поляка, что спрашивал, ходят ли в Оршанском на двух ногах или на четырех? Кто истязал Вызинских — отца и сына? Кто разогнал последний сеймик?
— Сеймик я разогнал в Оршанах, а не где-нибудь в другом месте, — значит, это дело семейное. Тумграт простил меня, умирая; а что касается остального, то не упрекай меня в этом, так как и самый скромный человек может убить на поединке.
— Я всего и не пересчитал, я, например, умолчал о военных инквизициях, которые тебя ожидают в лагере.
— Не меня, а вас. Я виноват только в том, что разрешил вам грабить обывателей. Но не в этом дело. Держи язык за зубами, Кокошка, и не рассказывай панне Александре ни о чем, особенно о стрельбе в портреты и о девушках. Если же это откроется, то всю вину я свалю на вас. Дворню и девушек я уже предупредил, что если они обмолвятся хоть одним словом, то им несдобровать.
— Прикажи себя подковать, Ендрек, если ты так боишься девушки. Не таким ты был в Оршанском. Заранее тебе предсказываю, что ты будешь под башмаком, а это уж ни на что не похоже. Какой-то древний философ сказал: «Если не ты Касю, то Кася тебя». Поймала она тебя в ловушку.
— Дурак ты, Кокошка. А что до панны Александры, то будешь и ты прыгать перед ней, когда ее увидишь: другую такую обходительную и умную девушку трудно встретить. Заметит что-нибудь хорошее — похвалит, а дурное — тоже не промолчит и оценит по достоинству. Обо всем она рассуждает правильно и благородно, — так уж ее воспитал покойный подкоморий. Захочешь перед ней похвастать своей удалью и скажешь, что нарушил закон, она и ответит, что это стыдно, что порядочный человек не должен так поступать, ибо этим он бесчестит свое отечество. Она только скажет, а тебе кажется, будто кто-нибудь тебе пощечину дал, и сам удивляешься, что до сих пор этого не понимал. Стыд, срам! Там мы безобразничали, а теперь стыдно ей в глаза смотреть. Хуже всего — девушки…