Потоп
Шрифт:
Панна Александра, воспитанная старым солдатом, ставящим презрение к смерти выше всех добродетелей, преклонялась перед мужеством и не могла удержаться от восхищения перед этой рыцарской гордостью и самообладанием, которые у него можно было отнять разве лишь с жизнью.
Она поняла и то, что если Кмициц служил Радзивиллу, то из хороших побуждений; поняла, как оскорблять должно было его подозрение в измене. А между тем она первая нанесла ему это оскорбление и не простила даже перед липом смерти.
«Исправь свою ошибку! —
Но панна была не менее горда и самолюбива, и ей вдруг пришло в голову, что этот кавалер теперь совсем не нуждается в ее извинениях, и щеки ее вспыхнули.
«Если не нуждается, то и не надо!» — сказала она в душе.
Но совесть подсказала ей, что, нуждается ли оскорбленный в извинениях или не нуждается, все же надо исправить ошибку; с другой стороны, самолюбие приводило все новые и новые доказательства.
«А если он не захочет выслушать меня, ведь тогда мне придется сгореть со стыда. А во-вторых, делает ли он это обдуманно или в заблуждении, он все равно на стороне изменников и врагов отчизны, помогает ее погубить! Для отчизны безразлично, чего у него не хватает: ума или честности. Его может простить Бог, а люди должны осудить и назвать изменником… Человек, у которого нет настолько ума, чтобы отличить дурное от хорошего, все же достоин презрения!»
Тут ею овладел гнев, и щеки ее вспыхнули.
«Буду молчать! — сказала она про себя. — Пусть он страдает по заслугам. Пока я не увижу раскаяния, до тех пор я имею право осуждать».
Затем она взглянула на Кмицица, точно желая убедиться, не видно ли на его лице раскаяния, и тогда-то взгляды их встретились, и оба смутились.
Раскаяния, может быть, в лице кавалера Оленька и не увидела, но увидела страдание и страшную усталость; лицо рыцаря было бледно, как после долгой болезни; ее охватила невыразимая жалость, на глазах навернулись слезы, и она нагнулась еще ниже над столом, чтобы скрыть свое волнение.
А пир между тем постепенно оживлялся.
Сначала, по-видимому, все находились под тяжелым впечатлением, но, когда стали подавать все новые бокалы, настроение поднялось. Шум усиливался.
Наконец князь поднялся с кресла:
— Мосци-панове, прошу слова!
— Князь хочет говорить! Князь хочет говорить! — раздалось со всех сторон.
— Первый тост я провозглашаю за его величество короля шведского, который пришел нам на помощь против врага и, временно завладев этой страной, вернет нам ее тогда, когда будет водворено в ней спокойствие. Встаньте, мосци-панове, за здоровье пьют стоя.
Все гости, кроме женшин, встали и выпили наполненные бокалы, но без криков и воодушевления. Щанецкий что-то бормотал, обращаясь к своим соседям, и те закусили губы, чтобы не рассмеяться:
И лишь когда князь провозгласил другой тост за здоровье «дорогих гостей», которые, несмотря на дальнее расстояние, не отказались выказать свое доверие к хозяину, ему ответили дружными восклицаниями:
— Благодарим! Благодарим от всего сердца!
— Здоровье князя!
— Нашего литовского Гектора!
— Да здравствует князь-гетман!
Вдруг Южиц, немножко подвыпивший, крикнул изо всех сил:
— Да здравствует Януш Первый, великий князь литовский!
Радзивилл покраснел, как девушка, но, видя, что присутствующие молчат и смотрят на него с недоумением, произнес:
— Все это зависит от вас, но слишком рано вы меня величаете, пане Южиц, слишком рано!
— Да здравствует Януш Первый, великий князь литовский! — повторил с упрямством пьяного Южиц.
Вслед за ним поднялся Щанецкий и, подняв бокал, произнес медленно и отчетливо:
— Великий князь литовский, король польский и государь немецкий! Снова наступило молчание; вдруг среди гостей раздался взрыв хохота.
Глаза у всех выкатились, усы заходили на покрасневших лицах, тела вздрагивали от смеха, а эхо разносило этот смех по всей зале; так продолжалось до тех пор, пока, взглянув на князя, они не увидели его искаженного гневом лица. Но он сдержал свой гнев и сказал на вид спокойно:
— Шутки не к месту, пане Щанецкий!
Шляхтич, ничуть не растерявшись, отвечал:
— В пожелании моем нет ничего невозможного. Если вы, как шляхтич, ваше сиятельство, можете быть польским королем, то, князь земли немецкой, вы можете стать императором. Вам так же далеко и так же близко до одного, как и до другого, и кто не желает этого — пусть встанет, а мы уж с ним разделаемся с саблями в руках!
Затем он обратился к присутствующим:
— Встаньте, кто не желает князю императорской короны.
Никто не встал, конечно, но никто и не смеялся, ибо в голосе Щанецкого было столько наглого издевательства, что всеми овладевало страшное беспокойство.
Но ничего не случилось, и только исчезло веселое настроение. Напрасно прислуга то и дело наполняла бокалы. Вино не могло разогнать мрачных мыслей в головах пирующих. Радзивилл с трудом скрывал свой гнев. Он чувствовал, что своим тостом Щанецкий уронил его достоинство в глазах собравшейся шляхты, и умышленно или невольно он привил шляхте убеждение, что ему так же далеко до великокняжеской короны, как и до короны немецкой. Правда, все было обращено в шутку, но ведь он единственно с той целью устроил пир, чтобы освоить всех с мыслью о будущем радзивилловском правлении. Его сильно беспокоило, как бы такое осмеяние его заветных надежд не отразилось на офицерах, посвященных в его тайну. И действительно, на их лицах он прочел глубокое разочарование.