Повесть о днях моей жизни
Шрифт:
– - Батюшки мои! Родимые! Голубчики милые!.. Ох! ох! ох!.. Смертушка приходит!..
– - И закатился, раскинув руки и уткнувшись лицом в сырую землю.
Утром, чуть свет, когда я спал еще, он побежал на барский двор выпрашивать загнанную с княжеской отавы лошадь. Возвратился через час, осунувшийся, серый, усталый. Молча сел на втулку колеса, схватился обеими руками за волосы и завопил:
– - Где я возьму трешницу? За что-о?
– - и покрутил головою не то икая, не то кашляя, не то стараясь удержать рыдания. Под левым глазом у него синяк, в пятак величиною, на ухе -- ссадина.
Перед завтраком
– - А где же отец твой, эй ты, барин!
– - спрашивали проезжавшие мимо мужики.
– - Я не знаю, -- отвечал я.
– - Вот так штука!
– - хохотали они.
– - Его, видно, цыган ночью украл?
Когда выросла в четыре шага тень от сохи и перестали кусаться мухи, захотелось есть. Встав на телегу, я осмотрелся и закричал:
– - Тятя-а-а! Иди домой: е-е-сть хочу-у!
– - закричал я со слезами.
На пригорке, в полуверсте, между кущами деревьев, золотились на ярком солнце соломенные крыши служб, над ними -- церковь с бледно-голубым, под цвет неба, куполом и рыжим восьмиконечным крестом; красные крыши молочни, кузницы и конского завода -- словно яркие платки деревенских модниц, развешанные на кустах. Между серыми полосами теса белели каменные столбы -- наугольники амбаров с хлебом и зерносушилки; дальше -- пруд и около -- высокий старый лес, откуда выглядывал двухэтажный барский дом с десятком лучистых окон. По другую сторону, совсем вдали, за синим маревом -- Захаровна, рядом -- Свирепино. Между деревнями и имением ровная, буро-желтая полоса овсяного жнивья, ряды посеревших копен и два оврага; направо -- пашня с рубежами, по которой ползали в сохах мухи-лошади, а налево -- бугристый берег Неручи, изрезанный морщинами, с каймою чапыжника, лозы и дягиля у воды. В лощине, между нашими полями и помещичьим имением, лежало Осташково, не видное отселе. Между ним и деревней, описав кривую, текла Неручь.
Вдали послышалась песня. Она становилась слышнее, и вскоре застучали колеса в логу. Подъехавший с боронами молодой парень спросил меня:
– - Чего ты плачешь, мальчуган?
– - Есть хочу, -- ответил я.
– - Эх ты, пахарь!
– - сказал он.-- А где же отец?
– - Пошел к барину за лошадью.
Он подошел к телеге, пошарил в веретье и сказал, доставая мешок:
– - Вон он -- хлеб: жуй. Вот огурцы соленые.
Солнце зашло, побагровело небо, земля и жнива посерели. Приплелся понурый отец.
– - Ты ел?
– - спросил он.
– - Ел.
Достав хлеб, отец отломил маленькую корочку, с неохотой пожевал ее, запивая теплым квасом, потом сказал:
– - Пойдем домой.
– - А лошадь как же?
– - спросил я.
Он промолчал.
Думая, что он не расслышал, я переспросил. Отец топнул ногой, закричал, замахал руками, матерно ругаясь, и схватил меня за шиворот.
– - Какое тебе дело, -- тряс он меня, как котенка.
– - Чтоб тебя черт задавил!
Дышать было трудно; я крутил головою, упирался руками отцу в живот и визжал.
Он толкнул меня в спину ладонью, я упал, заорав во всю глотку:
– - Ой, спину повредил! Ой, что-то колет!..
– - Перестань!
– - цыкнул отец.
Я вытер глаза и сказал:
– - Теперь я больше не поеду с тобой на пашню: ты дерешься.
– - Нужен ты, как
– - проворчал отец.
– - Вырасту большой -- отделюсь от тебя.
– - Замолчи!
– - Что ли, я Карюшку-то увел?.. Ты бы этак по спине объездчика хватил...
Отец взялся за голову.
– - Замолчи, Христа ради, сатана!.. Замолчи!..
Мать дома плакала, когда мы поздним вечером вернулись: она знала о несчастье.
На второй и третий день Гордей Кузьмич Карюшки не отдал. На четвертый мать побежала упрашивать его сиятельство, но около дома ее укусила легавая помещичья собака, и мать воротилась в слезах. Пообедав, отец сам пошел -- второй раз за этот день.
– - Что хочете, то и делайте со мною, -- сказал он в экономии.
– - У меня пропадает год.
– - И сея на землю у крыльца.
Осташков, князь, назвал его мерзавцем, хамом, свиньей.
– - За такие вещи вас, разбойников, в конюшне драть!
– - покраснел он и затопал ногами.
– - Что-о?
Отец молчал.
– - Избаловались!.. Что-о?..
– - Я ничего.
– - Как ты смеешь разговаривать?..
– - Пожалейте, бога для.
Узнав, что отец пахал его землю, помещик смилостивился, распорядившись отдать лошадь без денег, но с условием, чтобы он обработал полдесятины лишних. Отец поклонился ему в ноги и приехал домой веселый. Голодная лошадь набросилась во дворе на старую солому.
– - Дай мне хлеба поскорее, я пойду допахивать!
– - сказал он матери.
– - И так почти неделя лопнула.
– - Три рубля, говорит, а где я их возьму -- давиться, что ли?
– - бормотал отец, завязывая у окна мешок.
– - Три рубля -- штука немалая! Ихний брат эти три рубля, может, в три дня заработает, а нам надо полмесяца, да и то -- негде... Три целковых,-- хорош Лазарь?
Обернувшись ко мне, он спросил:
– - Поедешь или нет?
– - Поеду, -- сказал я.
– - Я теперь на тебя не сержусь.
– - Вот и молодчина, -- засмеялся отец.
– - И я не сержусь на тебя.
– - Я, тять, и делиться не буду: я только постращать хотел, ей-богу!
– - тараторил я, отыскивая лапти.
– - Хорошо, хорошо, об этом мы дорогою поговорим... Там просторнее...
Он посадил меня верхом на Карюшку, сунув в руки мешок с хлебом, а сам пошел сзади.
– - Ну, трогай, белоногий, -- сказал он, хлопая лошадь по крестцам ладонью.
Ночью пошел дождь. Карюшку привязали за крючья, а сами легли под телегу, набросав сверху мешков из-под зерна и веретье. К полуночи зашумел ветер, дождь перешел в ливень, под нас ручьями подтекала вода; я промок, перезяб и просился домой, а отец сначала уговаривал тихонько, а потом прикрикнул. Дождь шел до самого рассвета, днем солнце не выглянуло, и пашня стала тяжелой, вязкой, липкой, для лошади -- непосильной. Не успели вспахать и пол-осминника, а она была уже в мыле и тряслась. Отец ввил проволоку в кнут, а на конец его приделал гвоздь. Когда он стегал этим кнутом лошадь, она ежилась, сжималась, шатаясь, в комок и раскрывала рот. Правый пах ее, ляшка и бок покрылись волдырями и рубцами в большой палец толщиною, из которых текла кровь. К обеду лошадь стала: она даже и дрожать не могла, когда ее били. Отец был мрачен и зол, на глазах его блестели слезы, а я, прячась за телегу, навзрыд плакал, глядя на Карюшку.