Повесть о днях моей жизни
Шрифт:
Слова его внутри бухнут и прилипают к языку; он их отдирает, тужится, мотает головой и, не осилив, сует в рот нечищенную картошку, пачкая подбородок и губы золой.
– - Поглядыва-ай!.. Поглядыва-ай!..
Надев на палку картуз, из-за холма, в котором будто бы в старое время хоронили утопленников, нам машет караульщик Пронька, указывая вдаль, на синеющий бугор.
– - Объездчик едет!.. Привьет во-спу!..
По пыльной дороге, пока еле видный, мчался верхом человек в красной рубахе.
Алеша приложил руку к козырьку и, посмотрев, сказал:
– - Никак в самом деле он... Лошадей
Неизвестный человек, объездчик, по предположению Алеши и Проньки, несся во всю прыть, оставляя за собою клубы пыли. Изредка он взмахивал руками, и тогда рубаха его надувалась пузырем.
Мы встали на ноги.
Вот ближе, ближе... Лошадь -- гнедой масти, во лбу звездочка.
– - Пахом ваш!
– - закричал Алеша.
– - На Красавчике!
– - Да, Пахом.
Круто осаживая около нас вспенившегося жеребца, работник гаркнул:
– - Марш домой!..
Он бледен, пьян, без шапки, босиком.
Ни слова не говоря я торопливо схватил оброти.
– - И ты!
– - Пахом ткнул кнутовищем Селезню.
– - Марш все домой!..
– - А что ты нам, хозяин, что ли?
– - попробовал защищаться Пронька.
– - "Марш все домой!" Нам приказано до вечера стеречь.
– - Молчать, кутенок дохлый!
– - заревел Пахом и хлестнул его кнутом по голове.
– - Сказал и -- слушайся!.. Марш без разговоров!..
– - Я отцу пожалуюсь, -- заплакал Пронька, но тем не менее покорно взял одежду, направляясь к своим лошадям.
Пахом гарцевал и лаялся, как пес; с удил Красавчика сочилась кровь.
Дождавшись, когда все сели на лошадей, он гикнул и помчался тою же дорогой, что приехал, бросив:
– - Езжай рысью, кто отстанет -- лупка!.. Нынче -- пиршество!..
Перепуганные, а некоторые и в слезах, мы молча подъезжали к Мокрым Выселкам, теряясь в догадках. В поле, несмотря на будни, не было ни одного человека. Кое-где на пашне серели распряженные телеги; в бороздах, свалившись набок или задрав обжи вверх, валялись сохи, опрокинутые бороны; у канавы, между Кукушечьим перелеском и Святым Колодцем, лежал веревочный кошель, набитый сеном, пыльный шарф, возилки, синий -- из рубахи -- мешок с хлебом; в озими телята, а кругом на всем пространстве ни души.
– - Неладно что-нибудь, -- промолвил Селезень, -- к чему бы этак? На дворе покос, а люди празднуют... Пронь-ка, больно тебя устегнул работник-то?
– - Нет, погладил!
– - еще всхлипывая, отозвался тот.
– - Тебя бы этак!..
– - Что ж, я бит: меня с шести лет в работу впятили... Погодьте, никак колокольчик? Ишь ты, даже много! Свадьба, что ли?
Действительно, из-за осинника кто-то азартно звенел колокольцами. С еще большим недоумением мы переглянулись, подстегивая лошадей, а когда въехали на улицу, перед изумленными глазами открылась такая картина.
Пьяный Шавров, одетый в желтую полушелковую рубаху и плисовые шаровары, сидел в тарантасе. Жирно политые лампадным маслом волосы его блестели, расстегнутый ворот рубахи обнажал широкую грудь в рыжей шерсти; померкнувшие оловянные глаза бессмысленно таращились. Рядом с ним, по правую руку, вертелся дьячок-приятель, где-то с ног до головы выделавшийся в навозе; по левую -- работник, Вася Батюшка, чинный и благообразный,
И над всем этим, как кошмар, стоял неистовый хохот, матерщина, свист и песни. А по задворкам, где на картофельных полосах ходила беспризорная скотина, прятались между пучков соломы перепуганные дети и старухи. С голубого неба радостно светило ласковое солнышко, плыли шапочками облака, на крышах мирно ворковали голуби и щебетали ласточки.
Сзади меня, забыв о недавнем огорчении, взвизгивая и закрывая ладонями лица, хохотали Пронька и Алеша. Недалеко от них, став на четвереньки, Клим Ноздрин, одетый в вывороченную шубу, лаял на жеребенка-сосунка, а жена его, хватая Клима за ноги, кричала:
– - Встань, дворной, а то штаны порвешь, -- они три гривны за аршин!.. Не лай, а то ударю чем-нибудь!..
Жеребенок пятился от Клима и предостерегающе стучал точеной ножкой.
А Шавров, склонив на грудь голову, сидел в тарантасе неподвижно, временами лишь устало поднимая руку и прикладывая ее, словно силясь что-то вспомнить, к бледному потному лбу. Это что-то, очевидно, было очень важное, нужное, спешное, потому что лицо его мучительно кривилось, глаза еще глубже уходили под щетинистые брови, широкая спина сутулилась, а плечи низко, безнадежно опускались...
И не в состоянии вспомнить, он, как спросонок, поднимал тупые, бессмысленные глаза на баб, и тогда руки его плетью падали в колени.
– - Что ты рот распялил, матери твоей калач с изюмом?
– - раздался пьяный окрик.
– - Покатай меня по улице!
Я вздрогнул. В белой до пят женской рубахе, в холщовом саване на голове, махая отмороженными култышками, ко мне нетвердою походкой шел пастух Игнашка Смерд.
– - Покатай, пожалуйста, я тебе дам на подсолнухи!..
Стиснув зубы, я изо всей силы ударил его толстым кнутовищем по лицу и, рванув поводья, с глазами, полными слез, ускакал к себе.
Весь двор был застлан веретьями, на которых еще валялись неубранные четвертные бутыли из-под вина, стрелки зеленого лука, серые пятна рассыпанной соли, обглоданные селедочные головы -- остаток пиршества.
По ним бегали собаки, вырывая друг у друга кости, важно разгуливал индюк и космоногая наседка с цыплятами, а на крыльце, склонив на руки голову, плакала Гавриловна, жена Шаврова.
Бросив лошадям травы, я побежал в избушку, чтобы разузнать у Пети, что это такое, но, вспомнив, что товарищ в поле, растерянно остановился у порога.