Повесть о днях моей жизни
Шрифт:
Машинист взялся за ремень, барабан зашелестел оставшимся в нем колосом, захлопал подшипниками, лошади дернули и попятились, скрипя водилами; Петя свистнул и взмахнул кнутом, они понатужились, выгибая горбом спины; с клади, как блины, зашлепали тяжелые снопы, разбрызгивая зерна; барабан завыл и заметался, щелкая голодными зубами; мелко задрожал подспопник; бабы, держа грабли наготове, стали в две шеренги. Вдруг с треском захрустел и вылетел измятыми клоками пересеченной соломы первый сноп. Вверх поднялся столб мякины, бабы, склонив головы, торопливо закрывали платками щеки от колючих зерен, среди мужиков раздавался смех и ропот одобрения.
– -
– - крикнул машинист Петруше и, надев на волосы узкий ремешок, стал бросать в барабанную пасть сноп за снопом. Треск и гул, и скрип водил, и визги ролика стали сплошными, превращаясь с окриками и шипением в трудовую бодрящую музыку.
За столом, в обед, над Петею еще шутила Зиновея, соседка Пазухиных, прозванная за смуглый цвет лица Голенищем. Когда Созонт обносил всех вином и очередь дошла до товарища, Зиновея крикнула:
– - Максимыч, не давай Петьке вина: он пьяный нехорош.
– - Как так нехорош?
– - пряча в бороде улыбку, спросил Шавров.
– - Как нехорош-то?
– - Молодайка хитро посмотрела на зардевшегося Петю.-- Жировать к девкам лезет, ей-же-ей!.. Сама видала.
– - Правда, девки?
– - Правда, правда!.. Как напьется, так спокою нет,-- подхватили те.
Мужики захохотали.
– - Ты что же это, а? Ах ты, бесстыдник! Разве ж можно этак, а? Ну-ка мать, часом, узнает!..
– - Вот так Петька, не будь дурен!
– - Хорош, хорош, мошенник! Захаровским ребятам надо рассказать, как он наблошнился тут!..
Петя уже протянул было руку за вином, но, когда раздался смех, он еще больше сконфузился, шепча:
– - Неправда, я не люблю с ними жировать, я еще маленький.
– - То-то вот и дело -- маленький, а уж проходу не даешь им! Это, брат, не ладно дело!
– - кричал со слезами на глазах дядя Евстигнеич, самый смешливый мужик в Мокрых Выселках.-- Маленький, а уж проходу не даешь им!..
Доселе молчавший Пахом приставил к губам палец.
– - Потихоньку, братцы, говорите, а то кабы становой не услыхал, тогда Петьке бяда!
– - Да, в сам-деле, тише... Девки, тише!
– - зашушукались кругом.
Товарищ не вытерпел.
– - А сам-то,-- закричал он на Пахома,-- как праздник, так на игрище, молчал бы! На тебя уж жаловались дяденьке!..
Мужики даже закашлялись от смеха.
– - Ага, и ты попался, мальчик? И ты с ним за компанию? Во-во!..-- дергая Пахома за рубаху, залился Евстигнеич.-- Сами себя выдают! Повыдали, канальи!..
Наконец, машинист сказал:
– - Уж, видно, дай ему, Созонт Максимович, чибарушечку, пускай промочит глотку! Слышь, жирует-то Пахомка, а на него только свалили зря... Ты, Зиновеюшка,-- обернулся он к молодухе,-- ночью-то, может, не разглядела, который из них был с тобой, Пахом аль этот?
На минуту у всех захватило дух, и изо ртов торчали только куски хлеба, да глаза повылазили на лоб, а потом все так фыркнули и заревели, что хоть вон беги.
А машинист похлопал Петю по плечу:
– - Не робей, Петух, не поддавайся курице!.. Налей, Созонушка, налей ему: он лошадей хорошо погоняет.
Петя благодарно посмотрел на машиниста, выхлопнул стаканчик и, щипнув меня, сказал тихонько:
– - Вот как мы их с дядей, вдребезги! Другой раз не полезут, да?
Так же споро, пересыпаемая шутками, возней и песнями, шла работа и после обеда. Гумно уставилось лохматыми ометами свежей соломы, в которой с наслаждением копошились дети; у сарая наметали с крышей наравне зерно. Золотистым мякинным налетом
– - Эй, бабы, живее! Эй, девки, проворней!
– - покрикивал машинист, и, когда смеялся, круглое, почерневшее от пыли лицо его расплывалось еще шире, а ровные зубы блестели, как сахар.-- Эй, немного, милые, немно-ого!..
– - Эй, немного, косорылые, го-го-го!
– - передразнивал его с клади Влас.
И вдруг ужаснейший, животный крик прорезал воздух:
– - Ма-ама!..
Все сразу выпрямились и замерли. Лошади испуганно шарахнулись и понесли. А с круга снова:
– - Ма-ма-а!..
Мужики, как дикие, метнулись к приводу. Машинист вырвал из моих рук неразвязанный сноп, со всей силой ткнув его гузовкой в визжащий барабан. Я видел, как Петруша, с искаженным от страха лицом, дергал ногою, стараясь вытащить размотавшуюся онучу из шестерни, как лошади, храпя, рванули во второй раз, а он закружился и замахал руками; видел, как машинист со снопом старновки подбежал к жужжащему маховику, прижимая его к ободу, и как сорвавшийся ремень ударил машиниста кромкой по лицу, и он, как цыпленок, отлетел к телегам; слышал отвратительный вой барабана, как соринку, проглотившего сноп, и последний, отчаянный вопль падавшего на веретено товарища,-- вопль, который на всю жизнь остался в моей памяти. Обезумев, я бросился к лошадям, на скаку поймал Мухторчика за гриву и повис на ней. Меня швыряло, как тряпицу, раза два я чуть не срывался под ноги, но откуда-то явилась неимоверная сила и цепкость: кольцом обвившись вокруг шеи, я дотянулся рукою до морды мерина и впился ногтями в его ноздри так, что он заржал от боли и закружил головою, останавливаясь; но его ударило водилом в зад; Мухторчик, как бешеный, прыгнул в сторону, на ток; постромками его рвануло снова к приводу; падая, мерин по-собачьи взвизгнул и поволокся за водилом, а я отлетел в сторону и долго лежал, ничего не соображая, ударившись боком о тачку. А когда вскочил, окровавленный хозяин торопливо обрезал постромки у последней, дрожащей, как лист, лошади; кругом выли бабы, бестолково бегая по току; у веретена же, раскинув руки, в луже свежей густой крови, белый как мел лежал мой товарищ Петя с оторванной по колено ногою...
Тонкопряху известили о несчастье вечером. Под окнами толпилась вся деревня. Дарья молча прошла мимо мужиков, на минуту остановилась на ступеньках крыльца, прижимая руку к сердцу, и, увидев Любку, спросила:
– - Жив еще?
Она была на вид спокойна, и только землистая бледность щек, сухие, блестящие глаза да странная одышка, будто она все время несла непосильную тяжесть, выдавали ее.
– - Жив, мол?
Лицо Любки дернулось и сразу покраснело; отвернувшись от Дарьи, она сквозь рыданья выкрикнула:
– - Скорее, дышит!..
– - Дышит?
Женщина перекрестилась на восток и, низко склонив голову, пошла в сени.
В кутнике, на пучке соломы, покрытой рядном, окруженный толпою заплаканных баб, лежал Петя в забытьи. Желтая старуха с провалившимся ртом и растрепанными космами позеленевших от дряхлости волос, обхватив обеими ладонями его изуродованную ногу, впилась острыми глазами в сочащееся черной кровью мясо, страстно шепча:
– - "На море-окияне, на острове Буяне, лежит бел-горюч камень. На сем камне стоит изба-таволожная, стоит стол престольный. На сем столе сидит девица-душа красная, пресвятая богородица, в три золотые пяла шьет..."