Повесть о днях моей жизни
Шрифт:
XV
С первой же недели новый наш работник -- Демка-солдат -- стал бесом крутиться около баб. В доме ли, на улице, или во дворе, только, бывало, и слышно:
– - Павла Прокофьевна, виноват! Любава Созонтьевна, позвольте! Господа женщины, смею ли вас обеспокоить?
Не особенно склонный путаться с бабами, я не придавал солдатовым подсасываньям значения, хотя и видел, что господская любезность его, замысловатые речи, залихватские усы, первая в Мокрых Выселках постель, на которую сбегалось
Пахом с половины лета жил с Павлой. Удивительно, это сожительство во многом изменило его к лучшему. В те минуты, когда, бывало, Павла принесет ему починенные рубахи или скажет: "Ложись, Пахом, я у тебя в голове покопаю" -- некрасивое лицо его становилось таким светлым, ласковым и благодарным, таким хорошим, что как-то понималось, почему эта здоровая король-баба польстилась на худосочного матерщинника и пьяницу.
Раз, лежа на печи, я случайно был свидетелем такой сцены: Пахом только что приехал с пашни и, сидя на скамейке против заднего окна, разувался. Вошла Павла.
– - Дола сидишь?
– - На базар уехал с требухой, -- не особенно ласково ответил он, выдергивая из ушника оборку.
– - Чего тебя трясет?
– - удивилась она.
– - Видно, отлупили?
Подойдя к скамейке, Павла дернула его за оборку.
– - Били?
– - Не мешай!
– - еще сердитее сказал Пахом.
– - А вот буду мешать!
– - засмеялась Павла.
– - Ты что мне сделаешь?
Схватив за ногу, она стащила его на пол. И вдруг сумрачное лицо работника стало необыкновенно приветливым, добрым, ребяческим. Обняв солдатку, он припал к ее плечу и долго-долго целовал его, урывками шепча:
– - Ах ты, баловница!..
Пахом целовал плечо у бабы!..
А та теребила его волосы, спрашивая:
– - Что ты такой сумрачный? Ай вправду что случилось, а?
– - Ничего, устал я, -- кротко вымолвил работник, прижимаясь к ней, словно к родной матери.
Но проворовался Вася Батюшка, пришел на его место краснощекий солдат Демка с вычурными разговорами и вышитой подушкой, и краешек светлого в жизни померк для Пахома.
Только в последние дни я догадался о причине той глубокой ненависти, какую питал он к Демке, будучи в полной уверенности, что озорство и зависть к мягкой постели толкают Пахома на скандалы, а не ревность, не отчаянная борьба за крупицу счастья, случайно выпавшую на его несчастную, нищенскую долю.
Страшное случилось на покров. Гавриловна с Любкой уехали гостить в Осташкове, Китовна говела. Влас играл с ребятами в карты на другом конце деревни, Шавров торговал, а в доме оставалась одна Павла да старик Макса.
Серый, злой, взлохмаченный Пахом, понуря голову, ходил по двору от одной стены к другой.
День был пасмурный, под стать ему, небо -- дымчатое; по ветру кружились желтые ракитовые листья.
– - Резки бы надо приготовить на ночь, -- подошел я к нему.
Пахом равнодушно поглядел на меня, на полуприкрытые уличные двери в новый дом, на собак, копавшихся в корыте, и, дернув острым плечом, ответил:
– -
– - Как хочешь, -- сказал я, -- ты всегда что-нибудь выдумываешь, а хозяин потом лается.
Батрак сделал два шага ко мне и глухо вымолвил:
– - Не тревожь меня, могу ударить... Не тревожь!..
Взявшись руками за голову, он поплелся за сарай, но в это время из теплушки отворилась дверь, и Демка, как сытый кот, наевшийся сметаны, вышел, жмурясь, на порог, а из-за плеч его выглядывала раскрасневшаяся Павла. Мельком взглянув на нас, солдат прищелкнул пальцами и улыбнулся, направляясь к воротам.
– - Ага! Ну, что?.. Вот видишь?
– - забормотал Пахом, цепляясь за забор, -- Ну, разве ж меня можно обмануть? Ну, господи!..
Из желтых "воровских" глаз его, одна за другою, покатились слезы. Вероятно, от стыда он цыкнул на меня и затопал ногами, а потом, втянув голову в плечи, быстро, боком, как подшибленный грач, побежал в избушку и грыз там с жестоким остервенением солдатову подушку, кромсал ножом одеяло и тюфяк, визжал, захлебываясь словами:
– - Пропала моя голова!.. Пропала моя голова!..
Эти слезы и эта беспомощность, это отчаяние и эта напряженная борьба за маковое зернышко любви и ласки, которую из прихоти, а может быть, и искренно, давала ему развратная солдатка, тронули меня.
– - Держи, Пахом, крепче!
– - закричал я, подбегая к работнику и хватая одеяло за угол.
– - Вдребезги все разнесем!.. В трущоб, рас-так их в спину!.. Блудня несчастная!..
Если б я сдержался и не крикнул так, может быть, у нас все вышло б по-хорошему: мы, может быть, отучили бы Демку от красных слов и мягких взглядов, может быть, даже заказали бы ему дорожку и к Павле; но нелепый крик мой почему-то взбесил Пахома.
Вылупив глаза, он дал мне локтем в душу так, что я отлетел к порогу и ползком, боясь быть изувеченным, выкарабкался в сени, а оттуда -- на потолок, спрятавшись там за печным боровом.
А из избушки еще долго раздавались треск и брань.
В раскрытые двери вылетали поломанные скамейки, кувшины, горшки, Демкина кровать, сундук и все, что было там. Под конец грохнулись сорванные с петель двери, и все затихло.
– - Пахомушка, можно мне теперь слезть?
– - спросил я, выбираясь из засады, и, не дождавшись ответа, свесил вниз голову.
Сени были пусты. В навозной жиже, натекшей со двора, валялся мой мешок с чистыми рубахами и солдатова суконная штанина, а другая, перерванная надвое, моталась на крючке. Кучу хлама и обломков покрывал слой пуха и перетертой овсяной соломы из туфяка, вперемешку с клочками одеяла...
Наши жены -- ружья заряжены,
Вот кто наши жены, --
донесся сладкий голос со двора. В дверной раме мелькнула тень, потом фигура Демки. То, что он увидел, вероятно, так было неожиданно, что некоторое время солдат стоял без движения, с открытым ртом, а когда, опомнившись, Демка вымолвил своей любимое "виноват", -- голос его был придушенный, с цыплячьим сипом.