Повесть о юности
Шрифт:
— Не изобрел, а открыл, — поправил Борис.
Он попробовал было объяснить, но скоро сбился.
— Нет! Я еще и сам не все понимаю.
— Ну, ничего! Не расстраивайся! Подумай еще, почитай!
Борис читает опять и думает. Пробудившийся интерес ведет его все дальше и дальше за пределы его темы, заставляя вникать и в самую сущность учения великого математика. Но тут дело сложнее: не хватает знаний, понятий, не хватает умственных сил, чтобы сразу обнять и переварить всю ту массу новых идей, которые вытекали из открытия Лобачевского. Борис старается, напрягает всю силу мысли, но все очень туманно, трудно и настолько плохо укладывается в голове, что иногда
Удержало его от этого одно: каким убийственным огоньком блеснут насмешливые глаза Прянишникова из восьмого «А», если в кружке станет известным, что Костров «сдрейфил».
Удерживало его и другое. Борис все хотел преодолеть сам, — если что-то понимает Валя, то почему не может понять он?
Но вот Валя спросил:
— Идешь на лекцию?
— Какую лекцию?
— А как же? О Лобачевском.
— Когда? Где?
— В Политехническом музее. Идем вместе?
— Идем.
Они пошли пораньше и заняли места в первом ряду, прямо против трибуны.
Народу было много. Были и солидные люди, с бородами, в очках, с портфелями, но большинство — молодежь: ребята с важными, серьезными лицами, с приготовленными «самописками» и развернутыми заранее блокнотами, девчата в коричневых платьях с белыми воротничками, рассевшиеся отдельно, небольшими стайками, очевидно по школам, и о чем-то оживленно шептавшиеся. Иногда сквозь их шепот прорывался приглушенный смех, и тогда Борис невольно поворачивался в ту сторону. Но потом он спохватывался, на лице его появлялось серьезное выражение, и, переглянувшись с Валей, он укоризненно качал головой.
Лекцию читал известный профессор с большим лбом и совершенно белой, точно намыленной, головой. На груди его поблескивал лауреатский значок.
Когда он поднялся на трибуну, Борис достал тетрадку. Сначала записывать было легко: лектор говорил о жизни Лобачевского, о его ученических и студенческих годах, о том, как он стал профессором математики и наконец ректором Казанского университета. Из этой части лекции Борис узнал много любопытных подробностей. Оказалось, что будущий великий математик сначала вовсе и не думал о математике, а хотел стать медиком, что у него был веселый и задорный нрав и он не прочь был развлечься ребячьими «невинными забавами» — пустить вечером самодельную ракету или прокатиться по улицам Казани верхом на корове, хотя бы за это и пришлось отсидеть в карцере.
Потом, когда речь зашла об учении Лобачевского, стало труднее. Правда, кое-что Борису уже было знакомо, но о многом он догадывался только по ходу изложения, а многого и вовсе не понимал. Он бросал ревнивые взгляды в сторону Вали и еще больше напрягал внимание. Схватив какую-то новую, но понятную мысль, он соединял ее с тем, что знал раньше или понял только сейчас, на лекции, и, связав все это в один узел, шел за лектором дальше.
Лектор говорит медленно, не торопясь, с уверенностью, четко разграничивая одни этапы изложения от других, подчеркивая важные места то голосом, то легким, почти неуловимым жестом. Он шаг за шагом прослеживает путь, по которому шла мысль Лобачевского, и Борис бредет за ним своим нетвердым шагом. Вот из одного, совершенно противоположного Евклиду, допущения логически вытекает второе, за ним — третье, четвертое. Вот лектор дает оказавшееся необычайно простым доказательство того, что сумма углов треугольника меньше двух прямых, вслед за этим сумма углов четырехугольника становится меньше четырех прямых, а вместе с тем исчезают прямоугольники, исчезает квадрат, исчезают все подобные фигуры — ничего этого нет в геометрии Лобачевского,
— Он идет от противного, он ищет абсурда и не находит его. Абсурда нет! Что же это такое? — спрашивает лектор с эффектным, заранее рассчитанным жестом и отпивает глоток холодного чая.
Борис кидает взгляд на Валю, но тот, как зачарованный, смотрит в рот профессору, и в глазах его — восхищение, почти восторг, точно он слушает не трудную лекцию, а целиком захватившую его вдохновенную поэму.
А профессор выжидает еще минуту и, постепенно воодушевляясь и возвышая голос, идет дальше:
— Ум слабый, незрелый, ум робкий, не исторический испугался бы этого Рубикона, как его пугались подходившие к нему многие и многие даже очень большие умы. Но в том и роль гения, которого дала наша Россия: он мужественно перешагнул эту границу и сказал: «Да! Так это и должно быть!» И в этом заключается главное, принципиальное и историческое значение Лобачевского — в идее второй геометрии. Теперь их много, их можно создать бесконечное множество, но вторую создал Лобачевский, и это послужило толчком для всего последующего великолепного развития геометрии, толчком к новому. Он сдвинул неподвижность, он разбудил математическую мысль, заставил ее отказаться от привычных, закостенелых форм. Две тысячи лет билась она в этих застывших формах, данных Евклидом, и по сути дела не развивалась. И вот лед сломан! Дан толчок: «Думайте смелее! Смелее, шире смотрите на пространство!» Это… Это революция!
Оба приятеля до красноты, до боли в ладонях хлопали по окончании лекции и всю дорогу потом говорили о том, что слышали и пережили. Они не поехали ни в метро, ни в троллейбусе, а пошли пешком по улицам вечерней шумной и многолюдной Москвы. Спустились по Лубянскому проезду, мимо памятника русскому первопечатнику, мимо огней «Метрополя» и монументальных колонн Большого театра. Постояли у светофора на углу улицы Горького и Охотного ряда и, когда по зеленому свету, точно удар пульса, толпа людей тронулась дальше, пошли вместе с нею до нового угла, до нового светофора. Университет, манеж и неугасимые звезды Кремля, пламенеющие высоко в ночном небе…
Они шли увлеченные, взволнованные тем, что слышали, и тем, о чем думали, и тем, что вперебой говорили друг другу. В лекции им понравилось разное: Вале Баталину — логика и всесилие мысли, Борису — величие подвига, совершенного ученым во славу родины. Но оба они впервые почувствовали, поняли, что за рамками школы, за рамками учебников, которые кажутся ученикам верхом премудрости, бушует необъятное пламя дерзновенной, неограниченной человеческой мысли. И вот языки этого пламени прорвались к ним и опалили их.
С этого вечера они стали друзьями.
Начинался урок анатомии. Ребята перешли из класса в кабинет естествознания и стали с шумом рассаживаться по местам: одному хотелось сидеть с этим, тому — с тем, один ударил другого портфелем по спине, тот ответил, вмешался третий, началась возня. Прозвенел звонок, и ребята сразу притихли: Анна Дмитриевна, учительница естествознания, вошла не одна, а вместе с завучем школы.
Завуч сел на заднюю парту, а учительница занялась своими, необходимыми для начала урока делами: отметила отсутствующих, проверила нужные по теме наглядные пособия, оглядела учеников, приглушая этим последние разговоры. И вот, только все умолкли, только все приготовились работать, как отворяется дверь и входит Сухоручко. На верхней губе его красуются пышные рыжие усы.