Повести. Рассказы
Шрифт:
Катю раздражал его взгляд. Оказалось, что ей ничуть не жаль Митю. Она поняла это в аэропорту, когда увидела мужа — совершенно постороннего, неинтересного ей человека с какой-то своей неинтересной ей бедой, в которой Катя отчего-то должна была принимать участие и, наверное, испытывать определенное сострадание, но никакого сострадания она не испытывала, а изображать его не могла, да и не хотела. Больше всего она хотела сейчас остаться одна, но Митя мешал, все заглядывая сбоку ей в лицо. Катя сказала:
— Врач просит о вскрытии.
— Что?
— Врач настаивает на вскрытии тела,
— Нет, нет, ни за что, никогда.
— …я сказала, что ты возражаешь.
— Я возражаю!
— Не кричи, пожалуйста. Я же за рулем, а ты — в самое ухо.
— Но ведь они не могут?! Без разрешения, то есть согласия, — Митя держался обеими руками за спинку Катиного сиденья.
— Нет, конечно. Если родственники против…
— Я против!
— Не кричи, Бога ради! Как скажешь, так и будет.
И тогда он вдруг заплакал, скорчившись на сиденье, почти опустившись в него лицом.
— Это я виноват, — голос вдруг тонкий, девчачий. — Я не должен был уезжать, — и услышал, как жена засмеялась. Впрочем, смех был невеселый.
— Да нет, — сказала она. — Это я виновата.
Ехать на кладбище они собирались из городской квартиры. На лестничной площадке возвышалась прислоненная к стене розовая крышка гроба и казалась огромной.
В комнате в длинном ящике на столе лежала мама, остроносая, с обиженно поджатым ртом, кротко сложив на груди ручки. Митя сидел около, на продавленном диванчике, жалко и благодарно кивая каким-то смущенным людям, наклонявшимся к нему, пожимавшим кто руку, кто плечо и тихо говорившим, что надо держаться, не падать духом, что теперь уж все равно ничего не поделаешь и надо жить дальше. Смущенные люди приносили разнообразные, влажные цветы и клали их либо на сервант, либо прямо на маму, на ее живот и ноги.
Мите мерещилось во всем этом какое-то чудовищное недоразумение, чей-то неумный розыгрыш, в котором ему уготовили очень неловкую, но ответственную роль, и он не понимал, как с нею лучше справиться, никого при этом не насмешив и не обидев. Митя старался придать лицу выражение достоинства и скорби, но на самом деле он мог думать сейчас только об одном: ему страшно хотелось есть.
Он слышал кухонную возню, перезвон посуды, чуял раздражающие, прельстительные запахи и стыдился своей каменной бесчувственности. Вот ведь — таинство смерти, горечь сиротства… чем там еще, возвышенным и суровым, должна быть занята его голова? А он?! По запахам и звукам Митя с безошибочностью маньяка определял характер кухонных работ и тосковал.
Три приятельницы пришли к Кате помочь организовать поминальный стол. Две — помогали, третья — что называется, путалась под ногами. Надя и Таня помогали, Даша — путалась.
Надя ловко орудовала с ножом у стола — салат. Таня сливала из кастрюли через дуршлаг в умывальник — рис. Катя чистила картошку. Даша жадно курила, примостившись на широком подоконнике, уставленном банками и кастрюлями. Она сказала:
— Зато теперь у вас с Митей все будет легко и просто.
— А может, я от него уйду, — сообщила Катя.
— Иди ты! — Даша.
— Ну и правильно! — Надя.
А Таня проницательно сощурилась через плечо и сказала:
— Ты
— Как же иначе, — улыбнулась ей Катя.
— А ты отдай Митьку мне, — предложила Даша. — Я ему буду дивной женой.
— Бери, — согласилась Катя.
— Дуры, — сказала Таня.
— А что с квартирой? — спросила Надя.
— Разберемся, — успокоила Даша. — Свои люди.
— Я жрать хочу, — прошептал Митя, когда Кате пришлось войти и стать совсем близко от гроба, чтобы извлечь из серванта кувшин. — Кишки просто слиплись. Может, ты тут посидишь вместо меня, а я пока…
— Бог с тобой! Как это «вместо»?! — изумилась жена и, подумав, приказала: — Идем.
Они прошли мимо комнаты, где в ожидании, тихо переговариваясь, сидели и стояли люди, в большинстве — немолодые, дурно причесанные женщины в трикотажных кофтах.
Катя затолкнула мужа в ванную комнату, отвернула краны в ванне, чтобы шумело, и велела Мите ждать.
— Плакать пошел, — удовлетворенно покивали друг другу женщины.
Притворив дверь, Катя сунула мужу холодец на тарелке и хлеб.
— Вилку забыла! Я сейчас.
Она несла из кухни вилку для страдальца, но взгляд, случайно брошенный в сторону, заставил ее замереть на полушаге, полувдохе: положив руку на притолоку, кто-то стоял в дверях комнаты, и эта рука, эта желтая рука с пересохшей старческой кожей в коричневых пигментных пятнах была знакома до такого ужаса, что Катя отшатнулась, прислонилась к стене.
А видение скользнуло и исчезло.
Катя заглянула в комнату.
Женщины посмотрели на нее, дружно притихнув.
Она оглядела их с подозрением, как заговорщиков.
— Катенька, тебе помочь? — шепнула та, что сидела ближе, увидев вилку в Катиной руке, она хотела встать, но не встала, встретившись с безумным Катиным взглядом.
Когда Катя открыла дверь в ванную, Митя жадно ел, опустив лицо в тарелку, влипая в холодец носом и подбородком, подталкивая его хлебом в рот. Он поднял к жене счастливое, перемазанное лицо и улыбнулся.
Он проснулся Бог знает в котором часу — во всяком случае, было далеко за полдень — и не сразу сообразил, где же это он находится. Он лежал на даче, в той комнате, которую когда-то занимал его отец и которую позже мама, мечтавшая о научной карьере сынули, окрестила «Митенькин кабинет».
Жаркие охровые пятна вяло качались на стене в такт ветру. На соседней даче хохотали и звенели, кажется, ведрами. Жена энергично стучала на своем «Роботроне» за стеной. Митя лежал, тупо уставясь перед собой, обреченно просыпаясь и наполняясь чувством горя почти с наслаждением, до обморока. Никому не было до него никакого дела.
Так он подумал — «никому нет до меня никакого дела», и сердце защемило от жалости к самому себе.
Прежде, еще до женитьбы, по утрам заходила мама — будить, и Митя, если и не спал, то лукавил, делая вид, что спит, чтобы с нежностью ощутить на щеке сухое, мягкое прикосновение маминых губ. Так она будила его, когда он учился в школе, а потом — в институте, а потом — когда ходил на работу. Но с появлением Кати утренний обряд был отменен естественным образом. А теперь уж и вовсе никогда, никогда…