Повести. Рассказы
Шрифт:
Катя выбралась на улицу. Горячий ветер мел пыль и бумажный мусор, но стало легче. Она слепо, нетвердо передвигая ноги, пошла по улице прочь, прочь, прочь отсюда.
«…И ничего не хочется. Кажется, начнись в доме пожар, не двинулась бы с места. Такое было безразличие, такая пустота внутри. А все дело в том, что я ему не нужна. Обо мне он и вспоминать забыл. Вот и не хочется ничего. Жить ли, умереть ли — особой разницы нет. Да ведь я и не живу. Разве можно вот это состояние назвать словом «жизнь»? Что-то жалкое, ущербное, бессмысленное. Я тихо умираю, наверное. Оттого и не хочется ничего,
Все утро Митя то бесцельно слонялся по саду, по дому, то лежал, пытаясь читать, мучительно осиливал не более пяти фраз, после чего ронял читаемое на грудь. Он не получал ровным счетом никакого удовольствия от любимого пустого ничегонеделания. Было только досадное непривычное чувство бездарно уходящего лета. Жена со своей постоянной занятостью только усугубляла. И Митя начинал раздражаться на нее.
Катя то ползала на корточках в огородике, мелко копошась руками в травке, то молотила на печатной машинке, то стирала — он как раз лежал и, услышав, как она стирает и поет, пошел к ней, но Катя при виде мужа умолкла, прекратила терзать белье и спросила: «Что тебе?», не разгибая однако спину. Пришлось пожать плечами и убраться восвояси, и Катя больше уже не пела. А потом она опять молотила на печатной машинке, а еще потом готовила в кухне обед.
Вот таким вот образом их семейная жизнь еще тянулась дня два или три. Интересно, как долго могло бы тянуться то отчуждение, что установилось между супругами «с легкой руки Кати», как с замечательной фразеологической неточностью обозначил Митя.
Но отчуждение это так стремительно, так беспощадно разрасталось, что даже тень ненаглядной мамулечки отступила, отодвинулась с авансцены в полутьму кулис и маячила там, наподобие тени отца Гамлета, словно поджидая свой выход для последнего, все разрешающего объяснения.
Митя начал бояться собственную жену — вот ведь странность какая. Брезгливость, ненависть, безнадежность мерещились ему за Катиной мертвенной покорностью.
В интимных отношениях с супругой бедняга с растерянностью и недоумением отмечал некоторый оттенок извращения, ни одному известному Мите определению, впрочем, не поддающийся. Не так-то легко признаться самому себе, что тебя просто не хотят. Верно?
Как человек, склонный ускользать от необходимости принятия независимых решений — это же не дай Бог, если в случае неудачи вся тяжесть расплаты навалится на хрупкие плечики твоей непривычной к свободе совести! — Митя ускользнул и на этот раз: он просто уехал в командировку, так сказать, вернулся к своему служебному долгу, хотя нам следовало бы в данном случае употребить слово «удрал» или, скажем, «бежал».
— Знаешь, ты, пожалуй, права, — плотно отобедав, произнес муж, коротко взглядывая на жену и быстро отводя глаза. — Мне нужно заняться делом. В конце концов, жизнь ведь продолжается, и я не должен… я не имею права… Я ведь командировку прервал. Пожалуй, мне лучше вернуться, — выдохнул он.
Была еще слабенькая надежда, что жена возразит, будет его удерживать, но она согласилась вполне равнодушно.
— Поезжай, — сказала она.
Ни радости, ни огорчения не было в ее глазах — безжизненная пустота.
Проводив мужа в аэропорт, — тягостная необходимость что-то говорить друг другу в тесной очереди на регистрацию, как только устроюсь, сразу позвоню,
Ее знобило — она поставила чайник. Попыталась работать — пальцы мазали мимо клавиш. Чайник закипел — она выключила. Катя вытерла пыль с экрана телевизора и опустилась в кресло, кутаясь в платок.
Она просидела неподвижно весь день, следя, как меняется освещение за окном и в доме, как густеют тени, как предметы меняют очертания.
В спальной комнате звонил телефон. Она слушала, как он надрывается, и не двигалась с места.
В котором-то часу Катя опять поставила на плиту чайник, а когда вода закипела, выключила и вернулась в кресло.
При Мите жила механически, то, что принято называть — на автопилоте. Теперь не нужно было ничего изображать. Она ждала. Она просто ждала его безотчетно, обреченно. А ведь он не придет. С чего бы вдруг? Зачем ему приходить?.. Пойти самой? Немыслимо — некуда и не к кому идти… Ничего, ничего, ничего, все проходит, время лечит, жизнь мудрее нас… что там еще есть в нашем убогом запасе из призрачных утешений?
Но она ждала и совершенно не удивилась, когда он, пройдя через веранду, — она слышала его шаги — замер на пороге комнаты.
Глаза в глаза и — ничего не надо объяснять, все просто, ясно.
Она только еще потянулась встать из кресла ему навстречу, а он уже был возле, поднимал ее, обнимая, целуя. Она почти повисла в его руках.
— Но ведь так же нельзя, — сказал он. — Так же свихнуться можно.
— Ты не приходил, — сказала она. — Тебя не было.
— Да я-то приходил, — иронически, с оттенком обиды. — А вы тут славно проводили время…
— А я тебя зато видела. В магазине.
— Видела? И не подошла. Знаешь, кто ты после этого? Поросенок ты и больше никто.
Говорили и целовались, но фразы рвались, слова терялись, пропадали в поцелуях, для них дыхания уже не оставалось. И они перестали держаться за слова. Дыхания смешивались, сливались, как губы, как руки, лаская, вспоминая, заново узнавая друг друга.
Они медленно продвигались по направлению спальни, как бы совершая па странноватого, довольно плавного танца, на ходу раздевая самих себя и друг друга, от нетерпения обязательно недорасстегнув какую-нибудь пуговицу, молнию, застежку. Нетерпение — да, но — никакой торопливости, никакой суеты. Как справедливо заметил лукавый историк-беллетрист, «торопливость в политике, как и в любви, никого по-настоящему не удовлетворяет». Лукавый огорчался судорожному пьянящему соитию императора с властью и — как следствие — обманному чувству свободы. Ну да Бог с нею, с политикой. У нас разговор идет о любви. Разговор идет о неторопливости в любви.
Сергей — не в первый уже раз — изумлялся непостижимой метаморфозе, совершившейся с его пассией, совсем ведь недавно такой застенчивой, покорно-беспомощной в постели, такой — прости, читатель! — без-ини-циа-тив-ной — выговорил, милый? — едем дальше. Из робкой полудевицы, плотно стискивавшей загорелые коленки, Катенька превратилась в лихую нежную девку с бесстыжими веселыми пальцами и ртом, особенно внимательным к скрытым деталям, к тайным подробностям. Сергей чувствовал себя мальчишкой, сопляком, когда она множила и уточняла нюансы его нестерпимо-сладких страданий.