Позорный столб (Белый август)Роман
Шрифт:
Затем сотрапезники налегли на острое и жирное баранье рагу. У Дубака от этого деликатеса загорелись уши, а Каноц выразительно хрипел, звучно заглатывая громадные кусищи, и при этом его огромный кадык ходил ходуном.
Зингер вначале лишь посапывал, принимая с деланной скромностью беспрестанные похвалы своему кулинарному искусству. Но в конце концов он воодушевился и с набитым ртом и мечтательным выражением лица пустился в рассуждения о стряпне; он рассказывал, например, как готовить баранью голову, предварительно вымочив ее в уксусе, приправленном специями, как варить из телячьих ножек суп с грибами и цветной капустой; как приготовлять лапшу с маком. Сперва следует отварить лапшу и перемешать ее в кипящем свином жире, затем в лапшу надо медленно влить мёд, положить перемешанный с сахарной пудрой мак, который от смешения с сахаром должен приобрести правильный серый цвет — не темнее и не светлее, это известно каждому; он объяснил, как можно
— Может, выпьем? — предложил Каноц и налил себе сливянки на добрых четыре пальца; он стукнул стаканом о стаканы сотрапезников. — Экс! — со смаком произнес он.
Дубака взяла некоторая оторопь, но ради компании он выпил крепкий, как отрава, напиток; пищевод его словно опалило огнем, на глазах выступили слезы, и он задохнулся от кашля. Уши всех троих от горячей и вкусной еды горели, Каноца совсем развезло, он неистово жестикулировал и без остановки говорил. Между тем в кастрюле оставалось еще не менее половины бараньего рагу, соус стал медленно застывать, покрываясь салом. Каноц положил себе на тарелку еще порцию, насилу впихнул в себя немного рагу и галушку, но затем отказался от дальнейших попыток.
— Здесь была примерно половина барана! — объявил Дубак и вытер рот; он уже что-то напевал себе под нос, так как выпил вторую порцию сливянки в добрых два пальца — правда, на этот раз не задумываясь.
— Какие новости в прессе, мой редактор? — спросил Зингер.
Каноц сперва молчал, ему не хотелось рубить с плеча и обескуражить Зингера целью своего визита, — в кармане его скрывался подписной лист на альбом под названием „Доблесть венгерского солдата“, который в экстренном порядке отпечатали накануне, так как было совершенно очевидно, что дела в политическом отношении начинают складываться самым утешительным образом; Каноц даже явился на улицу Шёрхаз, дом три, чтобы записаться в патриотический христианский союз — Союз пробуждающихся мадьяр. И если бы, взглянув на его чудовищный нос, кто-либо по привычке усомнился в его… принадлежности к чистой расе, он мог бы предъявить прекрасное метрическое свидетельство, в котором значилось имя графа Аппони! Ничего подобного, впрочем, не произошло. Редактора Каноца привел один его знакомый христианин из представителей прессы, а потом он сам с первых же слов сумел ловко вставить фамилию дяди с материнской стороны, состоявшего соборным каноником при архиепископе в Эгере, которого, правда, он уже лет восемь не видел. В доме три по улице Шёрхаз при входе всем простым смертным полагалось предъявлять метрическое свидетельство; из этого правила они, представители прессы, составляли безусловное исключение. Повсюду в залах высились ворохи бумаги, книг и брошюр, по ним шагали все, кому было не лень, — армейские и полицейские офицеры, студенты, кондукторы, почтальоны. Еще два дня назад здесь функционировало Общество работников умственного труда, занимавшееся тем, что временно устраивало безработных интеллигентов на физическую работу. В креслах одной из гостиных, расположенной на втором этаже, развалившись, сидели какие-то люди с самодовольными физиономиями; словно по щучьему велению выползли они из разных контрреволюционных берлог; всего пять дней миновало, как профсоюзное правительство пришло к власти, а эти уже очутились в самой гуще организационной работы. В доме три по улице Шёрхаз царили суета и оживление, расхаживали секретари, о чем-то дискутировали стоявшие группами студенты и прикалывали к стенам антисемитские плакаты; в одной из задних комнат раздавали обтянутые кожей дубинки со свинцовой прокладкой, сопровождая вручение сего вида оружия соответствующим рукопожатием; в гостиной перед людьми, развалившимися в креслах, коренастый брюнет, участковый надзиратель, развивал идею еврейского погрома; слушатели примолкли, так как пока еще не решались откровенно высказывать свое мнение по этому вопросу.
— Антанта… — проговорил с опаской какой-то сухопарый майор и уставился на свои лакированные сапоги.
— Потом, когда здесь уже будет Хорти! — вставил другой офицер.
Тогда поднялся стройный, с приятной наружностью мужчина с моноклем (кто-то сообщил, что это Тибор Херкей, помощник адвоката, один из лидеров союза) и произнес краткую речь, главное место в которой было отведено богу, расовой сплоченности истинных мадьяр и не поддающимся описанию зверствам, якобы чинимым евреями; он сообщил о некоем подмастерье пекаря Изидоре Дирнфельде, который в Главном управлении полиции в присутствии самого оратора признался в том, что в пекарне в двух печах сжег шестьдесят семь монашек. Известие об этом преступлении позднее появилось даже в такой газете, как „Американи мадьяр непсава“! Этот изверг по фамилии Дирнфельд, по словам оратора, не скрыл также того,
— Мы требуем крови ста тысяч злодеев! — воскликнул в заключение оратор, протер монокль и, сопровождаемый громом аплодисментов, уселся на место.
В это время Дежё Каноца, помощника редактора „Рендкивюли уйшаг“, „Пешти кёзелет“ и ряда других периодических изданий, взял под руку его друг, бывший недолгое время репортером экономического отдела ежедневной газеты народно-католической партии под названием „Алкотмань“, и они уединились в небольшом зале, где собралось пятнадцать представителей прессы, среди которых присутствовала и настоящая знать, как, например, известный всей стране черноусый надменный редактор Милотаи и обладающий убийственным пером публицист Лехель Кадар. Какой-то прелат с лиловой опояской на выпирающем животе ратовал за необходимость срочного создания христианской прессы, однако речь свою он закончить не смог, так как с места вскочил худой белесый человек, распространявший легкий запах водки, и потребовал незамедлительных действий.
— Час пробил! — вскричал он, выхватил стихи и прочел их.
Это был поэт Иштван Лендваи, который до революции 1918 года выпустил томик стихов „Дым факела“, сделавший автора популярным главным образом в левых буржуазных кругах. Две основополагающие строки прочитанных стихов звучали так:
У крыс носы кровоточат, удел их — голод и разврат.Ему аплодировали, прелат недовольно ворчал, а кто-то заметил, что непонятно, где это Иштили в столь трудные времена, когда мы печальным образом оторваны от Верхней Венгрии, раздобыл можжевеловую водку.
Покамест никакого решения принято не было, обсуждение носило чисто информационный характер. Вожаки искоса поглядывали на Каноца — должно быть, виной тому был его грандиозный нос…
— Итак, мой редактор, — еле ворочая языком, спросил Зингер мечтательно настроенного Каноца, — какие же новости в прессе? За время, что мы провели в разлуке, в какой газете…
Каноц ввел в свой организм очередную порцию сливянки и откашлялся.
— За прошедшие месяцы, — начал он мрачно, даже ожесточенно, — у христиан-патриотов выбили перья из рук. Евр… — Он вдруг запнулся, взглянув на Зингера и вспомнив о подписном листе. — Ну ладно, — забормотал он, — то есть нет… Одним словом, старина, трудно было. Это все красные! Мы с тобой старые приятели, ты на поле брани побывал, а кто там был, тот знает, что нет разницы…
Затем он ловко замял разговор и перешел на разные интересные заграничные новости. Недавно он узнал о том, что в Голландии, в городишке Доорн, власти установили налог в миллион голландских форинтов, который должен выплачивать осевший там бывший германский император Вильгельм II; они исходили из его годового дохода, составлявшего двадцать четыре миллиона крон! Ничего себе сумма на год!
Ему и заботы мало, этой сухорукой развалине, что на днях начинается обсуждение вопроса о ратификации мирного договора с Германией. Он-то как-нибудь проживет!
— Такова жизнь, „such is life“, — повторил он по-английски и затем с „ошеломляющим юмором“ добавил: — И со дня на день все более „such“, все более „such“.
— Зато императору, в сущности… — подал голос Дубак.
— Слушай, Дубак! — предостерег его Зингер. — Сейчас не хватает, чтоб ты снова залепетал о печальной судьбе Кароя IV, как в Удине!
— Его величество — дело другое! — вдруг объявил Каноц, в душе которого вновь вступили в борьбу представитель прессы, и „пробуждающийся мадьяр“, и интересы издателя неподражаемого альбома „Доблесть венгерского солдата“; но он опять вывернулся, переведя разговор на болгар, которые, по имеющимся у него достоверным сведениям, передали Парижской мирной конференции обширный меморандум, касающийся разных спорных территорий (у Каноца память успешно конкурировала с громадным носом); говорят, что Македония, Фракия и Добруджа должны остаться под болгарским владычеством.
Затем Каноц преподнес своим слушателям сведения о базельской всеобщей забастовке, о кровопролитных столкновениях в Швейцарии, о стачке двухсот тысяч английских шахтеров и об угрозе стачки бельгийских железнодорожников.
— Теперь победители захлебнутся в крови! — сказал он наконец. — Они поймут, до чего довели мою бедную родину! Что-о? Классовая борьба? — проревел он.
Он едва не рыдал от возмущения и успокоился лишь после того, как пропустил очередную порцию сливянки.
— Турки! — провозгласил он зловеще и умолк.