Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
По парадному залу-кабинету первого секретаря нервно прохаживались взад-вперёд какие-то незнакомые люди, а также ректор Васников – сутулый заика с испуганными глазками на плоском желтоватом лице. Хм, факультетского парторга Гуркина, тяжело переживавшего свои упущения, даже не пригласили.
Зато Сычин, довольный, гордо выпятивший грудь, держался особняком, эффектно выделяясь победной неподвижностью на фоне приспущенной белой гардины.
Было размаривающе-жарко натоплено, навощённый паркет
За воланами гардин из белого шёлка сгущалась тьма, но в кабинете горело лишь маленькое, в виде плодоносной золочёной веточки, бра, да лампа под круглым бледно-салатовым стеклом на рабочем, с чернильницами и телефонами, столе секретаря. На отступавший в полутьму длинный зелёносуконный, как в казино или бильярдной, стол для совещаний вывалили вещественные доказательства – мятые после въедливых и долгих дознаний, с неряшливо загнутыми углами, «плакаты», казались вызывающе неуместными в этом ухоженном, стерильном кабинете, где вершились судьбы.
Страшные доказательства и при желании объективно разобраться не рассмотреть, хотя бы придвинули к кругу лампы, – удивлялся властным причудам Соснин, – почему не зажжена люстра?
Прерывая недоумения Соснина, в высокую и белую, с закрашенными вензелями на припухлых филёнках дверь вплыл мужичок среднего роста в коричневом костюме; бра высветило ветчинно-розовый лик под седоватой, слегка волнистой, уложенной волосок к волоску причёской.
Приглашённые вмиг смолкли, застыли там, где настигло их явление свыше; гость, плывший уже в общем сумраке, всем, включая изобличённых плакатных подрывников, машинально подавал руку.
Опахнул туалетной свежестью, вяло коснулся ладони; прикосновение Абсолюта было прохладным, бесчувственным.
А Сычин, окрылённый прохладным рукопожатием, раздувшись, попытался выдвинуться и доложить, но верховного гостя потуги настырного марксиста не тронули, повернулся к райкомовскому секретарю, приподняв чуть-чуть бровь.
– Вот, Фрол Романович, что натворили, – виноватым фальцетом пожаловался рослый плечистый, с чубом и боевым орденом, партхозяин района. Долгожданный высший судия с опасливой плавностью слегка приблизился к замусоренному ворохом недостойных изображений столу, с полминуты послушал, смотреть не стал… Соснина поразила брезгливая медлительность, скупая округлость жестов.
Какой контраст с истерикой Сычина! И сейчас Филарет Силыч не мог смирно стоять во втором ряду, порывался заклеймить и прокомментировать; стушевался только под раздражённым взглядом секретаря.
– Жаль, очень себе навредили, – лицемерно-сочувственно покачал аккуратной головой Фрол Романович и их, не зачитав приговор, попросили выйти.
– И это всё?! – очутившись в приёмной, посмотрел на Соснина Шанский.
Впрочем, куда большее разочарование испытал Сычин – его, разоблачившего гнусную преступную группу, унизили, вместе с разоблачёнными им преступниками выставили из кабинета.
Когда в переполненном актовом зале института, в жуткой духоте зачитывался долгий доклад Хрущёва о Сталинских преступлениях, Шанский вскоре после начала чтений, переслал Соснину, который сидел в другом ряду, по соседству с Файервассером, сложенный
Шанский не ошибся.
О «плакатном деле» вроде бы позабыли – теперь-то уж точно спускали на тормозах. Даже заступничество Нешердяева не понадобилось, он вернулся бронзовым от солнечных бризов Атлантики и Средиземноморья, а на доске объявлений как раз вывесили мутную копию витиевато мотивированного приказа на папиросной бумаге, выговоры, даже не строгие, и всё… «Моржи» отступали. Лишь у Шанского неприятности не кончались.
Он, однако, сам на них нарывался.
С давних пор у Шанского с Гуркиным случались стычки, а тут ещё на политинформации о Венгерских событиях, когда Гуркин, разволновавшись, изобличал контрреволюционеров, которые стреляли с будапештских крыш в коммунистов, Шанский невинно поинтересовался каким образом буржуазные стрелки с верхотуры отличали коммунистов-прохожих от беспартийных… Да, не удержался, не прикусил язык, хотя политинформация считалась контрольной, на последнем ряду сидел Сычин с крашеной обкомовской методисткой; Гуркину, проморгавшему вылазку идейного диверсанта, влепили строгий с занесением в личную карточку, из парткома привычно понесло вонью…
На другой политинформации Гуркин расписывал неминуемое светлое будущее, Шанский, святая простота, схулиганил. – Удастся ли от коммунизма отнять советскую власть, чтобы оставить только электрофикацию всей страны?
У Гуркина задрожали губы, как задрожали тогда, когда разбилась стеклянная пластинка с куполом Брунеллески; чаша терпения переполнилась.
И Шанский больше не искушал судьбу, тем паче на усложнявшиеся проекты ему не хватало уже усидчивости, сам подал заявление и даже без выговора вдогонку – запахло всё же весной – перевёлся в Академию Художеств на искусствоведческий факультет.
А Сычин, похлюпав носом на лекции, скоропостижно умер.
То ли просквозило, простудного жара организм не выдержал, то ли на насморк пенять не стоило, первые трещины на здании социализма до смерти перепугали. Когда доклад Хрущёва, разрывая верные сердца, поочерёдно вслух зачитывали с трибуны партийные активисты всех факультетов, включая Гуркина, у Сычина – сидел, само собою, за красным столом президиума – малиновые щёки, лоб побелели; а как перестрадал «плакатное дело»? – раструбил на весь город, но вышел пшик.
Была торжественная панихида в Ленинском зале, у затянутого кумачом гроба в почётном карауле, который, ступая на цыпочках, каждые пять минут разводил Сухинов, стояли Васников, Бухмейстер, Гуркин от факультетского партбюро… под конец спешно внесли лаврово-жестяной венок от райкома, запыхавшийся первый секретарь с чубом, орденом, выдохнул прощальную речь и, глянув на часы, ретировался; хор старых большевиков, выпестованный покойным, трогательно пропел дребезжавшими, младенческими голосками «мы-жертвою-пали», «Ленин-всегда-живой-Ленин-всегда-с-тобой».