Приключения сомнамбулы. Том 1
Шрифт:
Мёртвые губы Сычина слегка улыбались, в уголке губ, в изогнутой тёмной щёлке желтел клык.
На руках у Шанского был обходной лист, но забежал на панихиду, прошептал: свершился высший суд. И обратил внимание Соснина на то, что Филарет Силыч во время покидал менявшийся мир – каково ему, каннибалу, было бы сидеть на вегетарианской диете? Сычин лежал в гробу, выпятив грудь – довольный, гордый собой, как перед памятным разбирательством в жарко натопленном райкомовском кабинете.
После панихиды Шанский с Сосниным помчались на Валеркину свадьбу, хотя… свадьба получилась как свадьба, а вот
Когда Арлекин-Валерка и Коломбина-Алина встали перед казённым канцелярским столом, дебелая завитая тётка в длинном жакете, который топорщился на могучих бёдрах, обратилась к молодым с заученной речью, из кучки приглашённых на церемонию вдруг выскочил на пятачок между брачующимися и государственным столом-оплотом заранее подвыпивший факультетский бузотёр Кешка – чудеса, он оказался двоюродным братом невесты! – выскочил, выбросил ручищу с растопыренной пятернёй, дабы заткнулась важная речистая тётка, прорычал, – не надо официоза!
Мгновенная растерянность сменилась смехом одних, негодованием других; онемела хозяйка ритуала.
Соснин умилился – молодец, все готовы были стерпеть… сколько искреннего презрения выплёскивали на казённый обряд тёмно-карие глаза.
Кешка, постояв в скульптурно-эффектной позе, опустил руку.
И – оборвалось торжество гражданского акта, Валерка с Алиной заторопились расписаться в пухлом и потрёпанном, разлинованном, как школьная тетрадка, журнале, с чувством облегчения двинулись к двери.
Не послужил ли тот инцидент дурным предзнаменованием? Счастье молодожёнов длилось недолго, совсем недолго.
– Возьмём простейший случай, равномерно-загруженную балку на двух опорах, – объявлял номер преподаватель, – Семён Вульфович, пожалуйста.
Файервассер, прекрасно освоившийся на кафедре, на зубок знавший все учебные схемы разрушения, ловко зажимал на железных станинах опорные концы балочки, нагружал её одинаковыми, один к одному, металлическими цилиндриками… балочка изгибалась, потом… – Конечно, конечно, в реальной конструкции всё куда сложнее, – торопливо объяснял Файервассер, собирая обломки.
Опять Семён хлопотал у отвратительного пыточного станка – какие-то зажимы и домкраты, какие-то колёса разных диаметров – нагружал, подсказывал, когда ждать появления трещин и они, послушные, в заданный момент появлялись. Потом опять собирал обломки, оправдываясь. – При обрушении реального здания картина сложнее, много сложнее, приходится учитывать комплекс факторов – приложение разных сил, совместную работу разных конструкций… так, при вмешательстве крутящих усилий…
Семён догнал у выхода из лаборатории.
– Ил, Миледи выходит замуж за американца, собирается уезжать, что мне делать?.. Он аспирант университета…
Ещё одно разбитое сердце, – невнимательно выслушивал сбивчивые жалобы Семёна Соснин.
Две факультетских красавицы курили; стояли на подоконнике, выпускали дым в форточку, а весельчак и дамский угодник Кешка, болтая с ними, ублажая жарким ласковым взглядом, вдруг шутки ради прикрыл створку, опустил шпингалет… две красавицы между стёклами, как в прозрачной консервной банке: зрелище!
По коридору шествовал Гуркин со священной флорентийской коробкой, крепко, как всегда, держал двумя руками. Коробку некуда было, обеспечив безопасность для стеклянных гармоний,
Соснин шёл следом; забавно.
Тут и Кешка, насладившись всесилием рук своих, сжалился.
Галантно подал каждой пленнице руку, расцеловал.
Многотрудные отмывки китайской тушью – иногда с тонированным кобальтом задним планом, умброй – передним – отмывки, закруглявшие колонны, ротонды, лепившие светотенью детали декора, канули вслед за пышными формами; победил лаконизм условной графики.
Неосновательные годы стремительного раскрепощения! Как точно выразила графическая манера призрачность надежд, поисков! – вторя главной догме эстетики, которую насаждал Бухмейстер, форма идеально отвечала бесплотности содержания.
Варьировалось сочетание двух-трёх цветов: серого с пастельно-жёлтым, он получался при разбелении охры и стронциановой, или – нежно-кофейного, точнее, молочно-кофейного, с сочною терракотой. И – минимум линий: тонких, тончайших, пучками скошенных в точку схода, иногда – перпендикулярных-параллельных краям планшета. А в тушевой сети контуров разнокалиберные, по-мондирановски сцепленные гуашевые прямоугольники фрагментарно выхватывали из линейных намёков стеновую панель, окно, рёбристый экран жалюзи. Спереди же, как в путевых произведениях Нешердяева, обычно красовалось нечто знакомое, со «знаком качества» – розоватая, в слизистых прожилках стенка из мрамора, взятая напрокат у барселонского мисовского павильона вместе с жеманно-грациозной бронзовой девушкой, или – грубоватая, со следами деревянной опалубки мощная по-корбюзиански бетонная опора, у которой возлежала на газоне продырявленная на манер Мура известково-белая женщина.
По контрасту с реалистической отмывкой новая графика прельщала невесомостью, таинственной зыбкостью, вольными трактовками изображения… гуашевые пятна, будто бы укрывисто-плотные, материальные, благодаря сноровистой игре тампонами из губок, махровых тряпок обретавшие даже осязаемую фактурность, своим условным, зависимым лишь от абстрактной композиции размещением на листе с дивной доверительностью разоблачали бесплотность замысла. Считалось, что штрихами, пятнами лишь обозначен образ и заодно – намёком – некий структурный скелет будущего сооружения, которому надлежало обрастать стеклянно-каменной плотью на последующих стадиях проектной конкретизации. А пока скелет сквозил воздушной призрачностью; вдобавок стволы с ветвями кружевной флоры, выплетенной из гибких нитевидных линий тончайшим чертёжным пёрышком, походили на торчавшие из прозрачной земли хребтовые рыбьи кости или остовы реликтовых папоротников.
Прочность, надёжность, тяжесть вкупе с силой притяжения отменялись, ценились узоры из пятен, линий, превращавшие лучшие проекты в прелестные графические абстракции на большом белом поле, жить которому, пока не запачкается – день, два…
Вскоре и зыбкая графическая мода увянет, но Соснин, много позже, почти двадцать лет спустя, когда возьмётся изображать на перспективе злокозненный башенный дом, которому не суждено будет выжить, ностальгируя и пародируя одновременно, вновь поиграет белёсо-жёлтыми, супрематическими – потрафит Гаккелю? – прямоугольничками, скосит вертикали по-Зметному в небесную точку схода, смягчит край облака затёком а-ля-Бочарников, да ещё снизу посадит, как любил Гуркин, кусты с лиственными, увивавшими цоколь, побегами, а асимметрично, снизу же – прозрачную надпись… Меж контурных сигарообразных лимузинов и кружевных, в отличие от гуркинских кустов, безлистных деревьев будут толпиться, восторженно озирая башню, зеваки с широченными плечами и булавочными головками.