Проклятие Лермонтова
Шрифт:
«В Царском мы застали у Майошки пир горой, – рассказывал со слов Юрьева Владимир Бурнашев, – и, разумеется, всеми были приняты с распростертыми объятиями, и нас принудили, впрочем, конечно, не делая больших усилий для этого принуждения, принять участие в балтазаровой пирушке, кончившейся непременною жженкой, причем обнаженные гусарские сабли играли непоследнюю роль, служа усердно своими невинными лезвиями вместо подставок для сахарных голов, облитых ромом и пылавших великолепным синим огнем, поэтически освещавшим столовую, из которой эффекта ради были вынесены все свечи и карсели (масляные лампы с рассеивающими свет матовыми шарами в качестве навершия. – Авт.). Эта поэтичность всех сильно воодушевила и настроила на стихотворный лад. Булгашка сыпал французскими стишонками собственной фабрикации, в которых перемешаны были les rouges hussards, les bleus lanciers, les blancs chevaliers gardes, les magnifiques grenadiers, les agiles chasseurs (красные гусары, голубые уланы, белые кавалергарды, великолепные гренадеры, проворные егеря. – Фр.) со всяким невообразимым вздором вроде Mars, Paris, Apollon, Henri IV, Louis XIV, la divine Natascha, la suave Lisette, la succulente Georgette (Марс, Париж, Аполлон, Генрих IV, Людовик XIV, божественная Наташа, нежная Лизетта, аппетитная Жоржетта. – Фр.) и прочее, а Майошка изводил карандаши, которые
Таким образом, ни испанец, ни француз, ни хохол, ни англичанин, ни итальянец в память мою не попали и исчезли для истории. Когда мы на гауптвахте, в два почти часа ночи, предъявили караульному унтер-офицеру нашу шуточную записку, он имел вид почтительного недоумения, глядя на красные гусарские офицерские фуражки; но кто-то из нас, менее других служивших Вакху (как говаривали наши отцы), указал служивому оборотную сторону листа, где все наши фамилии и ранги, правда, не выше корнетского, были ясно прописаны».
С огромным воодушевлением офицер Лермонтов бросился и в светские развлечения. На первом же балу он столкнулся с барышней, в которую был влюблен в Москве четыре года назад, – Катей Сушковой. Она все еще не вышла замуж и считалась почти что стареющей невестой. Ей шел двадцать третий год. Сушкова была практически бесприданницей и изо всех сил старалась найти себе состоятельного жениха. Существуют разные версии того, что случилось в Петербурге между Сушковой и Лермонтовым. Одни биографы обвиняют Сушкову и оправдывают Лермонтова, другие обвиняют Лермонтова и оправдывают Сушкову. И называют разные причины «странного» поведения поэта: от мести за поруганное в ранней юности сильное чувство до спасения друга Алексея Лопухина от неудачной женитьбы. Между этими двумя есть и третья версия: простое желание устроить скандал, чтобы получить известность в свете.
Позднее Сушкова (в замужестве Хвостова) исписала десятки страниц, жалуясь читателям воспоминаний на свою легковерность и коварство Лермонтова, так жестоко над ней надсмеявшегося. Лермонтов ограничился письмом к Саше Верещагиной, где всю историю изложил со своей точки зрения:
«Алексис мог рассказать вам кое-что о моем образе жизни, но ничего интересного, разве что о начале моих приключений с m-lle Сушковой, конец которых несравненно интереснее и забавнее. Если я начал ухаживать за нею, то это не было отблеском прошлого – вначале это было для меня просто развлечение, а затем, когда мы поняли друг друга, стало расчетом: и вот каким образом. Вступая в свет, я увидел, что у каждого был какой-нибудь пьедестал: богатство, имя, титул, покровительство… я увидел, что, если мне удастся занять собою одно лицо, другие незаметно тоже займутся мною, сначала из любопытства, потом из соперничества. Я понял, что m-lle С., желая изловить меня (техническое выражение), легко скомпрометирует себя ради меня; потому я ее и скомпрометировал, насколько было возможно, не скомпрометировав самого себя: я обращался с нею в обществе так, как если бы она была мне близка, давая ей чувствовать, что только таким образом она может покорить меня… Когда я заметил, что мне это удалось, но что еще один шаг меня погубит, я прибегнул к маневру. Прежде всего в свете я стал более холоден с ней, а наедине более нежным, чтобы показать, что я ее более не люблю, а что она меня обожает (в сущности, это неправда); когда она стала замечать это и пыталась сбросить ярмо, я в обществе первый покинул ее, я стал жесток и дерзок, насмешлив и холоден с ней, я ухаживал за другими и рассказывал им (по секрету) выгодную для меня сторону этой истории. Она так была поражена неожиданностью моего поведения, что сначала не знала, что делать, и смирилась, а это подало повод к разговорам и придало мне вид человека, одержавшего полную победу; затем она очнулась и стала везде бранить меня, но я ее
В последнем письме к мадмуазель Мари, в декабре, он высказывал опасение, что Катя Сушкова вскружит голову Алексею и заставит на себе жениться: «Сохрани Боже!.. Эта женщина – летучая мышь, крылья которой цепляются за всё встречное! Было время, когда она мне нравилась; теперь она почти принуждает меня ухаживать за ней… но, не знаю, есть что-то в ее манерах, в ее голосе жесткое, отрывистое, надломанное, что отталкивает; стараясь ей нравиться, находишь удовольствие компрометировать ее, видеть ее запутавшейся в собственных сетях».
Сама же «летучая мышь» изображает себя в воспоминаниях наивной барышней, поверившей Лермонтову и полностью потерявшей голову от любви. Так что разобраться в клубке этих отношений и истинных или ложных намерениях действующих лиц очень непросто. И вернее всего, что, начав со спасения друга, поэт увлекся и «творением романа» в реальной жизни, и местью за пирожки с опилками, и местью за потерю Вареньки Лопухиной, и «разоблачением летучей мыши», и разыгрыванием откровенно гусарской шутки – позвольте представиться, русский дворянин Скот Чурбанов. Да и душевные страдания Кати Сушковой длились недолго. Поплакав над «бежавшим от венца» Лермонтовым, она в тот же год благополучно вышла замуж за давнего воздыхателя Хвостова. Вот такое у нее было серьезное чувство к Лермонтову! Знавшая Сушкову в те годы Ладыженская передавала собственные слова мадемуазель Екатерины: «как только узналось о его (Лермонтова) коротком знакомстве в нашем доме, то одна москвитянка, страстно влюбленная в г. Л[опухи]на, и вдобавок приятельница Ек. Ал., поручила умненькому молодому гусару воспрепятствовать предполагаемому союзу», – и делала такой неприятный для Сушковой вывод: «В эпоху этого рассказа, слышанного собственными моими ушами, в чувствах Ек. Ал. преобладали гнев на вероломство приятельницы, сожаление об утрате хорошего жениха, и отнюдь не было воздвигнуто кумирни Михаилу Юрьевичу. Он обожествлен гораздо, гораздо позднее».
С любовью женщин у Лермонтова всегда было очень плохо. После истории с Сушковой в свете к нему проявили интерес, но интерес был специфического свойства: «И этот уродец бросил мадмуазель Сушкову?» Мужская половина этого света только ухмылялась, припоминая специфические поэтические тексты, которые при дамах никогда не упоминались. То есть происшествие всем представлялось совсем в духе Маёшки. Заинтригованные дамы стали на Лермонтова поглядывать, но ни романов, ни привязанностей не возникало. Лермонтов отлично понимал, что некрасив, форма немного улучшала внешние данные, но не настолько, чтобы внушить пламенную страсть. И все его романы происходили в основном в его голове, становясь стихами, драмой или прозой.
Но то, что он записывал, никак не использовалось. Он даже не пробовал ничего показывать сведущим людям или публиковать. С известными литераторами не желал знакомиться. Писал и ничего нигде не печатал. А к тому времени кроме скабрезных поэм были написаны уже и «Парус», и «Желание», и «Ангел», и несколько красивых кавказских поэм, включая «Измаил-бея» и «Хаджи-абрека». Этот вопрос решили уладить друзья. В 1835 году друг Юрьев отнес в печать «Хаджи-абрека». И поэму напечатали в «Библиотеке для чтения». Сначала Лермонтов был взбешен, потом успокоился. Но поэма не вызывала ни восторженных откликов, ни гневных порицаний, она прошла почти незаметно. Хотя теперь Лермонтов мог сказать, что имеет первую «настоящую» публикацию. Тем более что именно в этот год он завершил первую редакцию своей драмы «Маскарад» и начал попытки поставить ее на сцене. Увы, цензура восприняла драму как клевету на высший свет и рекомендовала автору сделать из нее семейную драму.
На новый 1836 год Лермонтов получил месячный отпуск и уехал к бабушке в Тарханы. Мело так, что все дороги меж Тарханами и близлежащими селами оказались занесены снегом «в сажень глубины». На недолгое время он оказался заперт в деревне и – писал, писал, писал. «Боярин Орша», «Два брата», новая редакция «Маскарада»… Святославу Раевскому сообщал в Петербург, что ест за десятерых, думает о Москве, с которой столько связано, думает о вспыхнувшей вновь любви (вероятно, все к той же Вареньке Лопухиной, теперь уже жене Бахметева, с которой он, скорее всего, повидался) или же о неизвестном эпизоде московской остановки по дороге в Тарханы: «сердце мое осталось покорно рассудку, но в другом не менее важном члене тела происходит гибельное восстание», – и излечить это несчастье невозможно, поскольку «девки воняют».
Отпуск удалось продлить, воспользовавшись верным средством – справкой от лекаря, но к середине марта он – уже на службе. Мысли заняты «Маскарадом». Вернувшись в столицу, опять дорабатывал и перерабатывал свою пьесу. Удобнее для постановки она никак не становилась. И возвращалась автору с новыми цензорскими пометками и советами. Так, в борьбе с ненавистниками «Маскарада» и рутинной военной службой, со всеми этими смотрами и маневрами прошел год. А 24 декабря, в разгар зимних балов, офицер Лермонтов слег с температурой – по столице свирепствовала новая хворь – грипп. И оставалось чуть больше месяца до поворотного события в его судьбе…