Пропавшие без вести
Шрифт:
— Здравствуйте, господин! — произнес Баграмов, который сидел как раз напротив двери и до этого читал вслух. Перед ним лежала раскрытая книга, которую он выжидательно опустил.
И вдруг Тарасевича осенило. Все стало ясно. Так вот кто в этом лазарете хозяин положения, не Соколов и не кто другой, а именно этот! Явно все идет от него!
— Значит, вы… Так вы здесь, Емельян Иванович? — сказал Тарасевич. — А я и не знал!
— А я знал! — ответил Баграмов. — Но не испытывал радости видеть вас. Не стремился.
— Ну, все-таки… Столько времени! — неловко продолжал Тарасевич. — Вы что же, так и живете… работаете в аптеке?
—
И только тут Тарасевич заметил, что все прочие, — а их было пять человек, кроме Баграмова, и в том числе Милочкин, который давно уже вышел из перевязочной, — все заняты свертыванием порошков.
— А что вы читаете, можно спросить? — задал вопрос Тарасевич.
— «Краткий курс истории партии» и «Капитал» Маркса. Можете так и доложить по начальству! — ответил Баграмов. — А теперь убирайтесь к дьяволу, если у вас нет дела в аптеке. Разговаривать с вами, ей-богу, никто не хочет.
— Очень вежливо и любезно! — с обидой сказал Тарасевич. Он видел, что Баграмов дрожит от ненависти, и, не дожидаясь дальнейших резкостей от этого человека с дурным характером, он возвратился к себе в перевязочную.
Тарасевич еще прислушался, полагая, что там теперь идет разговор о нем, но из-за дощатой переборки дезинфекционного закуточка при перевязочной слышался только ровный, глуховатый голос Баграмова, который читал Чехова «Лошадиную фамилию».
И хотя чтение было невинным, Тарасевич остался при первом своем суждении, что все здесь в руках именно этого человека.
— Да, аптека-то стала неподходящим местом для связей, — сказал Муравьев. — Все ходят да ходят сюда. Пожалуй, наш «господин» и список составит, кто ходит. Ведь нам только вывески «партком» не хватает! И метод-то связи у нас неправильный — все тащить в одно место!
— Нужно, чтобы не к нам все ходили, а чтобы кто-то из членов Бюро, хоть вы, Емельян Иваныч, имели право ходить повсюду и чтобы везде у вас было официальное амплуа, — внес предложение Ломов.
— «Амплуа»! — насмешливо подчеркнул любовь Юрки к словечкам Баграмов. — Как клоп, во все щелки лез бы или как палочка Коха! А в общем Юрка, пожалуй, прав, надо менять нам с тобой работу, Семеныч!
— Нет, в перевязочной мне в самый раз, а вот тебе подвигаться надо бы! — возразил Муравьев.
— Можно, можно, голубчик, найти такую работу! — сказал на следующий день Леонид Андреевич. — Плохонький был санитарный врач Осип Иваныч Вишенин, однако после него у нас эту должность никто не принял. А нужно, нужно ведь в лазарете хоть мало-мальски наладить санитарию. Беритесь. Я все не мог придумать, кого поставить на борьбу против блох, вшей и грязи.
На другой же день Баграмов получил утвержденное штабарцтом назначение на должность старшего фельдшера по санитарному надзору. Немец не стал вникать, почему Баграмов до этого числился в более чем скромной должности…
Длинную и сухую, прихрамывающую фигуру Емельяна в широкой шинели узнавали теперь больные всего ТБЦ-лазарета. Старшие санитары и фельдшера спешили навести в своих бараках порядок, ожидая, что к ним войдет требовательный «усач», как заглазно прозвали Баграмова. Больные предъявляли претензию на гущину баланды, и опять все ему же…
Теперь Емельян имел «законное» право находиться в любой точке лагеря, должен был устанавливать очередность мытья в бане, добиваться смены белья, следить за чистотой приготовления пищи,
Длительное отсутствие санитарного надзора сказалось на дисциплине санитаров. Пришлось их подтягивать: блохи и вши заедали больных, не хватало воздуха.
— Так ему и скажи, — как-то раз раздраженно отчеканил Баграмов, обращаясь к Сашенину, старшему фельдшеру блока «А», — так и скажи своему санитару, что на первый раз лишаю его одной выдачи персональской добавки. А если еще раз допустит такую грязь и вонищу в бараке, то будет совсем отчислен из лазарета. И объяви это всем санитарам блока! Распустил ты их. Парашу лизолом ленятся вымыть. Гадость какая!
«Усач» повернулся и размашисто пошел прочь.
Оскар Вайс, который со стороны наблюдал разговор Баграмова с Гришей, заметил смущение Сашенина.
— Что-то старик раскричался? — спросил он сочувственно.
Сашенин ему объяснил.
— И старик лишил санитара «экстры»?!
— Лишил.
Унтер недоверчиво качнул головой:
— Он не имеет права! Штабарцт не может лишить «экстры», и сам комендант не может.
— А этот может, — сказал Сашенин.
— Комиссар? — шепотом доверительно спросил Вайс, глядя вслед удалявшемуся по магистрали Баграмову.
— Ну что ты! Какой комиссар! Старший фельдшер, — в смущении спохватился Сашенин.
— Не-ет, ты мне не говори… Комис-са-ар! — почтительно протянул «Оська», все еще продолжая глядеть в спину шагавшего уже далеко Баграмова. И, качнув головой, еще раз уважительно прошептал про себя: — Комис-са-ар!..
У Баграмова установилась теперь прямая связь со всем лагерем. Вся жизнь была у него на виду, и он тут только понял, что за эти месяцы, сидя в аптеке, он совсем оторвался от людей, не чувствовал, как они изменились, насколько стали смелее, как наполнились их сердца уверенностью в победе… Он вдруг почувствовал страстное желание написать пьесу об этих вот самых людях — живые их образы, в их изменениях, в их борьбе. В нем, где-то на дне души, шевельнулся позабытый, уснувший писатель. Как-то раз он даже поднялся ночью, зажег потайной фонарик, взялся за карандаш и долго, усердно затачивал его острие. Он много раз раньше шутил вслух, утверждая, что его литературная мысль устроена по принципу детекторного радиоприемника: когда острие карандаша попадает на чувствительную точку бумаги, возникает детектирование сигналов, претворяемых в простые слова.
Но на этот раз «чувствительная точка» никак не давалась. Иное дело было, когда он принимался за очередкую публицистическую статью, за прокламацию. Как легко для них находились слова… И ведь смог же тогда писать фантастическую повесть черт знает о чем, включая полет на Луну и смещение земной орбиты! А об этих людях, с которыми живет одной жизнью, почему-то не может найти нужных слов…
«Может быть, потому, что сама действительность сильнее всяких слов. Для кого же писать? Для этих людей, которые сами переживают перемогают это страшное время плена?! Может быть, в самом деле необходимо, чтобы прежде закончился плен, чтобы фашизм был уничтожен, чтобы действительность «отстоялась» во времени и превратилась в уже завершенный факт, — и только тогда конкретные, близкие люди возродятся в мыслях и чувствах как обобщенные литературные образы, с которых спадет натуралистическая шелуха, останется только самое главное, достойное изображения.