Прощальный ужин
Шрифт:
— Так, так… — говорю.
Халима спокойно наблюдает за мной все время, пока я разглядываю таблицы. Я по природе своей тугодум. До меня не сразу все дошло. Но, когда дошло, я все понял. Я понял, что эти диаграммы — лучшее доказательство правильности моей мысли о возможности строительства пятиэтажек и в Ташкенте.
Я не знал, куда девать избыток сил от переполнившей меня радости. Я вскочил со стула, сграбастал Халиму в объятия и закружился с ней по комнате. Я кружился, расталкивая столы и «комбайны»; косы Халимы разметались в разные стороны и плыли по воздуху. Она вдруг крепко прижалась ко мне, и я услышал ее шепот:
— О Иван! Сумасшедший…
Когда, запыхавшись, я опустил Халиму на
Халима вдруг обняла меня и поцеловала.
В тот вечер, как сейчас помню, проводив ее домой, к сестре, я сказал:
— Халима, какая же ты хорошая!
17
Дергачев хотел еще что-то добавить, но умолк на полуслове. Ивана Васильевича, видимо, смущало, что среди прочего он рассказывает и о таких скучных вещах, какими принято считать крупнопанельное строительство. Но я слушал его с интересом. Может, потому я слушал его с интересом, что неотступно думал: батюшки, как шагнул мир! Как безбожно стар я! Как далеки от современности мои понятия о строительном деле, о людях, о проблемах градостроительства! Не скрою, был у меня и другой интерес — интерес к судьбе Ивана Васильевича и Халимы, чем кончится их любовь. И, когда Дергачев после всех этих таблиц заговорил о своих чувствах, я облокотился на стол, придвинулся к нему, чтобы слышать каждое его слово.
— Значит, она тебя первой поцеловала? — нетерпеливо спросил я.
Иван Васильевич помялся — к нашему столу вновь подошла Нина.
— Вы не будете на меня в обиде, — сказала официантка, — если я вам немного помешаю? Я прибрала все столы, остался только ваш.
— Пожалуйста, убирайте! — сказал я и стал подавать ей тарелки с дальнего конца, от стены.
— Не беспокойтесь, я сама. — Нина была предупредительна. — Вы с таким интересом беседовали… Я вам не помешала?
— Ну что вы, Ниночка! — горячо возразил Дергачев.
— Иван Васильевич так увлеченно рассказывал, что мне не хотелось бы вас беспокоить, — сказала Нина. Она уже убрала все столы и наш убрала, оставив нам лишь недопитую бутылку и тарелку с какой-то закуской. — Наговоритесь, будете уходить, погасите, пожалуйста, свет.
— Посидите с нами, Ниночка! — попросил Дергачев.
— Иван Васильевич, дорогой! Когда же тут сидеть-рассиживать?! Завтра, перед тем как сойти вам на берег, вас ведь надо будет еще накормить. А вы посмотрите, сколько времени — уже второй час… — Нина показала наручные часы. Может, нарочно показала, чтобы Иван Васильевич взял ее за руку.
И Дергачев взял ее за руку, и это было как бы молчаливым прощением.
— Половина второго… — пробормотал он. — Неужели так поздно?!
Сидеть одним в пустом и гулком ресторане было неприлично, и мы засобирались уходить вместе с официанткой.
Нина погасила плафоны и настенные бра, и мы все вместе вышли из ресторана. Время было позднее — пора в каюты, на покой. Нина бросила:
— До свиданья! — и пошла к себе.
Я тоже не прочь был отправиться на боковую. Но Иван Васильевич и слышать не хотел про каюту.
— Нет, нет! — воспротивился он. — Какая каюта! Я не могу рассказывать об этом в душной каюте! Потерпите еще четверть часа, — умолял он меня. — Уверяю вас, в этой грустной истории осталось немного страниц. Поднимемся на палубу! Кстати, глотнем перед сном свежего воздуха.
Мы поднялись на палубу.
Палуба была пуста. Динамики выключены, танцы, видимо, давно закончились; молодежь разошлась. Лишь на корме, у флагштока, стояла парочка. Высокий мужчина в плаще, обняв, целовал женщину. Тут, на самом юру, было холодно, и женщина жалась к нему, и он все прикрывал ее своим плащом.
— Дали стрекача! — сказал Дергачев и полез в карман за пачкой сигарет. У него была дурная привычка — рассказывать с дымящейся сигаретой в руках.
Теплоход шел уже не фиордом, а открытым морем. Праздничная иллюминация, которая украшала все палубные надстройки вечером, когда мы шли вдоль шхер, была погашена. Одиноко мигал лишь огонек на кормовом флагштоке, освещая полотнище нашего флага, которое трепыхалось на ветру. Луна уже склонилась к самой воде, но вся палуба залита была неярким светом северной белой ночи. Море по обе стороны кормы ласково серебрилось, и лишь там, где винты выбрасывали буруны водяных струй, шлейф корабельного следа темнел, бугрился и, растекаясь на два потока, пропадал в туманной дымке. Палуба мерно вздрагивала и вибрировала от машины, работавшей в полную силу. Я уже заметил, что когда возвращаешься домой, то всегда кажется, что и винты теплохода или там моторы самолета тоже стараются, спешат домой…
— Вскоре мне пришел вызов из института — начиналась летняя экзаменационная сессия, — пыхнув дымком сигареты, продолжал Иван Васильевич. — И если бы я не уехал, то могло бы и ничего не случиться, так ровны были наши отношения с Халимой. Но я уехал. Уехал не на день-два, а на целый месяц. И за этот месяц я понял, что для любви нужна разлука. Она нужна так же, как для парохода нужно море, чтоб было место, где ему плавать; как для птицы необходимо небо, чтобы было где летать. Разлука нужна для того, чтобы острее почувствовать тоску по близкому человеку. Чтобы мысленно повторять ласковые слова. Чтобы сомневаться — в нем, в себе, своих поступках. Одним словом, разлука так же необходима для любви, как необходимы и ежедневные встречи.
Дергачев замолк и долго стоял, облокотившись на перила, молчаливый и отчужденный. Он не курил, поэтому я не видел его лица, которое до этого высвечивал огонек сигареты. Я подумал, что по каким-то причинам Иван Васильевич не хочет продолжать рассказ, а настаивать на этом, проявлять излишнее любопытство мне не хотелось; и мы стояли молча, вслушиваясь в мерные всплески моря.
Вдруг Иван Васильевич повернулся ко мне, и глаза его непривычно заблестели в темноте.
— Прежде чем рассказывать, что было дальше, — заговорил он, — давайте по-дружески обсудим один мужской вопрос. Согласны?
— Согласен.
— Только по-честному?
— Хорошо.
— Скажите, вы когда женились — рано или поздно?
— Поздно.
— А-а! — радостно подхватил Дергачев. — Значит, вы толк в женщинах знаете!
Мне ничего не оставалось, как только улыбнуться наивной радости Ивана Васильевича. Он же принял мою улыбку за согласие с его мыслями, поэтому продолжал все так же горячо:
— Ну, а раз знаете, то, собственно, мне не надо вам доказывать, что женщины бывают разные. Уточню, о чем речь. Нередко в таком вот мужском разговоре можно услыхать: мол, что бабы?! Бабы все одинаковы… Так обычно рассуждают или вруны, или же кто в жизни ни разу не любил по-настоящему. Встречаются среди нашего брата такие хамы. Хорошо одет. Хорошо язык подвешен. Подцепит такой девушку, молодую женщину, наговорит с три короба, наобещает и ходит руки в брюки — победил! Я таких не люблю. Я откроюсь вам по секрету: я робею перед женщиной. Я не могу так, с ходу. Мне обязательно надо, чтобы мне дорога была каждая черточка ее лица, мила каждая родинка на шее… Да-да! — все более оживляясь, продолжал Дергачев. — Лишь тот, кто не любил, тот может болтать о женщине что угодно. А кто, подобно вам, любил, ошибался в молодости, тот целомудрен, тот молчун. Тот женщину не обидит и слова о ней плохого не скажет…