Прощальный ужин
Шрифт:
Федор Федорович придвинул к себе таблицы и уткнулся в листы ватмана. Кочергин, понятно, бумажный человек. Ну, я это сказал так, не по злобе, просто начальник треста каждый день имеет дело с этими самыми проектами и таблицами. Федору Федоровичу, думаю, таблицы мои были не внове. Однако он не спешил высказывать свое мнение. Уставился сначала в один лист, затем в другой.
— Так, так… — повторял Кочергин; зачем-то встал из кресла; сам встал, а раненую свою ногу поставил на перекладину, повыше. — Все ясно! — сказал наконец Федор Федорович и посмотрел на меня: с каким выражением я за ним наблюдаю? — Ты на меня так не гляди…
— Как? — спросил я.
— Осуждающе — вот как! Такие дела, сапер,
— Да! — воскликнул я, и в этом восклицании прорвалось отчаяние.
— Да! — подхватил Кочергин; он сразу же уловил, понял мое состояние. — Но я не сказал тебе, что отказываюсь от своей помощи. Я должен посоветоваться кое с кем, высказать наше с тобой мнение. Оставь это у меня, — он похлопал ладонью по листам ватмана.
Я согласно кивнул головой. Настало время прощаться. Кочергин спросил, как дела дома — он знал и Аню; как дела с экзаменами. Я излишне бодро сказал:
— Хорошо!
— Звони! — сказал он, провожая меня до двери кабинета. — С Петровичем я сегодня же поговорю. А с пятиэтажкой придется на месте разбираться. Я и без этого собирался в Ташкент. Жди! Там обо всем и поговорим.
20
— Лекция по сопромату была скучной. Мне все казалось скучным, что так или иначе не было связано с Халимой и с нашим домом. Лектор чертил на доске схемы защемленных балок и монотонно объяснял особенности их расчетов. А я думал не о балках и колоннах, а о Халиме. Мне так захотелось поговорить с ней, рассказать о своих хождениях по больницам, о встрече с Кочергиным, что я не удержался и на том же тетрадном листке начал писать ей письмо.
«Дорогая Халима!» — написал я. Можете мне поверить, что эту фразу я хорошо помню, а что дальше написал, в точности передать не берусь. Помню только, что, написав это, я долго думал, в каком стиле изложить все дальнейшее. Не мастер я по этой части. Кому я раньше-то письма писал? Ну, матери, пока жива была: «Мама, жив, здоров…», «Мама, я, кажется, женился…» Друзья, жена — все каждый день рядом.
Писать Халиме?! Но как писать? На полном серьезе — выйдет скукота смертная, да и не сделал я ничего такого, чем бы мог порадовать Халиму или хотя бы обнадежить. Приврать, преувеличить успех своих хождений я не мог: мне это казалось подлостью — хвастать. Но мне уж очень хотелось поговорить с ней, и я писал… Я описал свою встречу с Кочергиным. Мол, был я сегодня у славного нашего Сапера. Очень хорошо долго говорили — и о делах, и о Рахиме. И я еще раз подумал о том, что хороший народ остался от войны — саперы. И если бы моя воля, то на все руководящие посты я ставил бы только саперов. Они ближе всего видели смерть и поэтому острее других могут оценить жизнь…
Написал примерно такое. Потом перечитал и подумал: к чему Халиме все это знать? Зубоскальство это больше ничего! Целую страницу исписал, а о ней, Халиме, ни слова! Взял да и разорвал страницу в клочья. Снова стал записывать в тетрадь формулы защемленных балок…
Разорвал. А прихожу вечером домой — письмо от Халимы! У нас дома так заведено, что Аня писем моих не вскрывает. Да и то: кто мне пишет? Письма все больше шлют в казенных конвертах — на пленумы да заседания. А тут, едва я увидел на крохотном столике в прихожей конверт, сразу понял: от нее, от Халимы… Перед Аней я сделал вид, что спокоен. А сам чую, дрожат руки, пока вскрывал конверт. Потом: зачем же она написала по домашнему адресу? Не ровен час жена распечатает, прочтет!
Но едва я пробежал глазами письмо Халимы, понял: даже если бы Аня и прочла письмо, то ни о чем бы не догадалась. Ни клятв в любви, ни всяких там «целую». Но это так могло казаться лишь постороннему.
Писать по-русски ей было труднее, чем говорить, хотя она окончила русскую школу и институт. В письме она делала такие милые описки, что мне хотелось эти слова ее, как стихи, выучить наизусть. Она писала «милий» вместо «милый», «дюшно» вместо «душно» и так далее. А бригаду мою величала не иначе как в а т а г о й. Благодаря ее короткому письму я узнал все события, случившиеся после моего отъезда в бригаде да и в городе.
Я не спешил с ответом. Мне хотелось, чтобы мое письмо принесло Халиме радость. А эту радость могло доставить ей только одно — весть о том, что мне удалось хоть чуточку подтолкнуть дело с лечением Рахима. Пока все еще было очень неопределенно. Я звонил Кочергину каждый день, и Федор Федорович отделывался общими словами: «Обожди, веду переговоры». Я уже отчаялся, потерял всякую надежду. Вдруг вечером как-то звонок. Подымаю трубку — Кочергин. Сколько помню, это был первый звонок Федора Федоровича мне домой. Да, позвонил Кочергин: так и так, мол, относительно мальчика… «Ну что, Федор Федорович?» — спрашиваю, а у самого сердце колотится. «Петрович добился экспертизы. Врачи из института Гельмгольца уже вылетели в Ташкент. Они посмотрят Рахима и других детей, и если в этом будет необходимость, то заберут их в свою клинику».
Я не знал, какими словами выразить свою благодарность Кочергину. А он и слушать не хочет «Благодарить будете потом, — продолжал Федор Федорович, — когда малыш поправится. А теперь по другому делу… Вашей таблицей заинтересовался сейсмический комитет. Они решили провести специальную техническую конференцию по застройке Ташкента. Вот и все, что я хотел сказать…»
«Все?!» — радостно подумал я. На большее пока нельзя и рассчитывать.
На экзамен по сопромату я пошел с хорошим настроением. Но отлынивание от обзорных лекций все же сказалось и я схватил тройку. Шут с ней, с тройкой, думаю.
Вечером написал письмо Халиме. Старался писать как можно сдержаннее. Разве я не понимал, что заслуга моя не велика: еще не известно, как обернется дело с Рахимом… Не помню, написал ли я Халиме про сейсмический комитет. Но зато хорошо помню, какими словами закончил я свое письмо.
«Вот, — писал я, — представь себе, как я сижу на кухне — за столом, который только что, после ужина, убрала Аня — и пишу тебе эти строки. Пишу, и все кажется мне, что я на монтажной площадке своего дома по улице Свердлова. Стою и то и дело поглядываю на окна вашего института: не мелькнет ли там твоя милая головка? на месте ли Халима?»
Прошло два дня, не больше. Прихожу вечером с практических занятий по железобетону, жена подает мне новое письмо от Халимы: «Опять твоя зазноба прислала!»
Халима писала, что консилиум обрадовал и обнадежил. «Рахима и еще двух малышей врачи забрали с собой — для лечения в клинике института, — писала она. — Сопровождать малышек полетела Магадит Мамедова — мать одной девочки, которую врачи тоже взялись лечить. Я сама все рвалась, хотела лететь. Но Умаров не отпустил. Началась подготовка к большой конференции по проблемам застройки Ташкента, и мы все сбились с ног. На наши плечи свалилось все — и технические и хозяйственные заботы: надо размножить рефераты, снять копии с таблиц, куда-то устроить людей… Я понимала, что мне надо было проводить Рахима. Я плакала, когда взлетел самолет: он унес и горе мое, и последнюю радость мою».