Птица-жар и проклятый волк
Шрифт:
За снежнем с его метелями пришёл зимобор. Когда подтает, а когда и опять завьюжит, а то и подморозит. Ветер, лютуя, ломает ветви, ревёт над болотом. В такие дни Умилу ждать было нечего, и волк жалел, что не может войти в землянку и развести огонь в печи.
Стал снег ноздреватый, мокрый. Плохо волку в норе, да это уж и не нора, и снаружи негде укрыться. Не выдержал он, отгрыз на берегу прут и вернулся к землянке. Встал на задние лапы, возился, возился — умаялся, а всё-таки поднял задвижку и дверь отворил. Пожалел, что раньше не догадался.
Полежал,
Бил по кремню, бил, мало зубы не сломал, железное кресало удерживая. Высек искру! Затлела солома. Волк её ну поднимать — никак подхватить не может. Уж полная пасть земли, а солома горит-разгорается, волк нос обжёг. Постоял, поглядел, как она догорает, да и пошёл наружу, пасть снегом чистить.
Выбрал потом другие соломины, длинные, одним концом уложил на полешко, чтобы сподручнее было взять. Искру высекал едва ли не вечность. Уже и сдался бы, если б не помнил, что один раз получилось. В этот раз не рассыпал соломины, разжёг печь, от радости сам не свой стал. Закружился, дверь носом притворил, да и растянулся на полу. Глядит на огонь, думает: вот бы Умила видела, то-то бы подивилась!
На другой день она и пришла. Дверь осторожно толкнула, стоит, раскрыв глаза, а волку и невдомёк, чего она испугалась. Он, на неё глядя, взял полешко да в огонь подбросил — вот, мол, что умею!
— Это ты сам? — прошептала Умила, не спеша переступать порог. — Сам огонь развёл?
Волк головой кивнул. Думал, он её позабавит. Думал, она засмеётся, руками всплеснёт, начнёт расспрашивать, что ещё умеет волчок её косматый, а она в лице переменилась и так посмотрела, как никогда прежде.
— А точно ли это ты ко мне вернулся, — спросила чужим голосом, — или сила нечистая? Чур меня, чур!
Волка будто ударили, заскулил он, поджавши хвост. Пугать-то её не хотел! И сказать ничего не может. А Умила кашу ему в миску вывалила, не сводя хмурого взгляда, да и ушла торопливо.
Он уж думал, она и не вернётся. Полешки у него закончились, новых наколоть, понятно, не смог. Так и ночует в землянке, а днём по берегу ходит, выглядывает, не идёт ли кто. А болото из серого уж становится чёрным и рыжим, и снег на прогалинах тает, а над лесом подтаивают облака — то всё лежали серыми сугробами, а вот сдвинулись, и проглянула меж ними голубая небесная вода.
Ветер сырой, тревожащий, в нём — птичье многоголосье. Над болотом ночами горят огни, и порой слышно, как леший хохочет, обходя свои владения. Голодно волку, совсем бы ушёл, да только развезло пути-дороги.
В один из пасмурных дней всё же явилась Умила. Заплакала, увидав его, прощения попросила.
— Бедный ты мой волчок, — сказала, — бедный мой верный зверь! Тебя, должно быть, хозяин учил всякому, чтобы народ веселить, а ты умный, вот и сумел повторить. И невдомёк тебе, бедному, отчего я пропала — ждёшь меня, ждёшь…
Обнимает его, обещает
Как месяц ручейник пришёл, он совсем отощал. Умила навестит, дня на два еды оставит, да и пропадёт. Он уж и кору грыз. Грызёт, а сам думает: ничего, уж сколько ждал, ещё подождать можно. Скоро уж цветень.
Скоро цветень, и волк себе места не находит, сам не зная, отчего ему так тревожно, отчего тянет бежать неведомо куда, смеяться и плакать. Он воет ночами, пугая болотника, и тот с шумом уходит в воду, а порой ухает и воет в ответ.
Ручей в эту пору поёт по-новому, и дикие серые гуси кричат, пролетая, будто кто тянет струну, и журавль глядит на них, вышагивая по болоту. Курлычут, поскрипывают тетерева. Глухари пощёлкивают, постукивают, похаживают, развернув чёрные хвосты, запрокинув головы, скрипуче подзывают пару. Бывает, что бьются, хлопая крыльями, пока один не погонит другого, а над ними щебечут, звенят мелкие птахи.
Встряхивается лес, неопрятный после зимней спячки, косматый, бурый с рыжими подпалинами, расправляет замшелые корни. Ветер пахнет сырой землёй и талым снегом, и в тёмных волосах Умилы, когда она приходит, непременно есть хоть один белый цветок.
Волк осторожно трогает лепестки носом, втягивает запах. Всегда кончается тем, что цветок липнет к нему, и он чихает и трёт морду лапой, а Умила смеётся, хочет помочь, да от смеха пальцы не слушаются.
Умила тоже теперь другая, не та, что зимой. Всё время ей хочется петь, и она поёт, пока возится у печи, а потом садится на бревно у землянки и опять поёт. Волк опускает голову ей на плечо и закрывает глаза. Он ждёт, когда сможет с нею поговорить, когда всё ей расскажет, чтобы не думала, что он её бросил, когда он уйдёт домой.
Он уйдёт, повидается с мамкой, поймёт, как добыть птицу-жар, и непременно вернётся. Он знает, Умила будет ждать, но хочет, чтобы она сама о том сказала.
Пришёл цветень. В один из вечеров загромыхало над лесом, да как польёт! Волк, поджавши хвост, юркнул в землянку. Всю ночь грохотало то далеко, то близко, вспыхивало, лес ветром ломало, дождём секло, пузырилось болото, а как поутру стихли раскаты и защебетали птицы, Завид на порог человеком вышел.
Вышел, стоит, за косяк держится. Непривычно ему, всё на четыре лапы хочется встать, и зябко без шубы, а одежонку поискать и не подумал. В землянке, правда, только и одежонки, что старый тулуп.
Дышит Завид полной грудью, улыбается, руки, ноги свои разглядывает. На них шрамы остались с той поры, как он с псами бился, да на правой ладони поджившая рана от охотничьей ловушки. Волосы ощупал — до плеч они, как мамка остригла, такими и остались. К глазам потянул — тёмные.
Шагнул неловко. Ноги будто чужие, уж и позабыли, как ходить. Завиду и непривычно, и смешно, и радостно. Пошёл к родничку, напился. Сперва лицо в воду опустил, лакать хотел, потом опомнился, зачерпнул ладонями, поднёс к губам. Чудо такое — руки!