Птица-жар и проклятый волк
Шрифт:
Одни верят, в медвежьем облике берендей всё разумеет, другие говорят, дичает. Сказов про то немало: и как воры пошли за коровой, отперли хлев, а там медведь, и как молодой муж оброс шерстью да жену загрыз, а наутро понял, что натворил, да в петлю полез. Людям, известно, по нраву всякие страсти, да всё же не на пустом месте разговоры идут.
Хотя Добряк этот будто бы давно женат, и жена его из людей, и он от неё не таится — видно, не так и страшен. Может, в своём уме остаётся? Но а дочь его, если вдруг медведицей обернётся, вспомнит ли о
Она поёт песни. Весёлые — про незадачливого мужика, сменявшего корову на козу, а ту на утку, а утку на шапку, да и та упала в реку. Грустные — про сокола. Добрый молодец, умирая, просит его лететь к матери, к милой и к верному другу, донести последнюю весть, попрощаться. Волк подвывает.
Она говорит с ним о всяком — с кем ей ещё говорить в этом глухом углу? Волк, забывшись, кивает.
— Ты понимаешь? — радуется она. — Ты ж мой умный волчок!
Он пугается, что выдал себя, и, отвернувшись, чешет за ухом.
Нянчится она с ним, как мать с дитём. Волк на лохань с водой поглядит — девка тут же её придвинет, чтобы ему пить удобнее было. Чуть шевельнётся — девка тут же подскочит, на другой бок его повернёт. Да всё жалеет, поглаживает, говорит:
— Как натерпелся-то, бедный! Видел ли ты хоть когда ласку от людей? Так глядишь, будто для тебя это диво. Бедный ты мой волчок, никому я тебя не отдам, никогда не оставлю!
Как первый непрочный снег сошёл, явился её отец, в этот раз налегке, без припасов.
— Собирайся, — сказал твёрдо. — Кончилось баловство. Выпадет снег вдругорядь, я уж сюда не сунусь, чтобы след не оставить, да и тропы не разгляжу. Твой волк на ногах уж стоит, и ладно. Оставим его тут, зайцев будет ловить, ничего, прокормится!
— Батюшка, да ведь он пропадёт! Давай хоть в хлеву его поселим…
— Выдумала! Это разве жизнь для зверя? А на двор его когда выводить, по ночам? Это, пожалуй, хуже клетки, в которой он прежде жил. Поживёт так-то, да исчахнет, потому как зверю надобна воля…
Начался спор, а потом и ссора. Плачет девка, кричит: мол, если волка оставить хочешь, так и я останусь! Отец ей уже и ухо намял, и силой хотел волочь, на плечо закинув, да она вопит — не прощу, всё одно сбегу. Царапается, кусается, что дикий зверёк. Волк скулит, рычит, кое-как, ковыляя, меж ними влезает — как объяснить, что ему бы только выйти на тот берег, а там уж он домой побредёт? Не хочет он этой ссоры, но кто же волка поймёт.
Кончилось тем, что Добряк оттолкнул Умилу, застыл, кулаки сжимая и от гнева дрожа, и сказал негромко, выпятив бороду:
— Так-то ты, да? Зверь дороже отца с матерью стал? Ну, попомню я тебе это, дочь родная. Хочешь воли — вот тебе воля, живи как знаешь.
Плюнул на землю и ушёл. Они на берег за ним пошли, смотрели издалека. Девка, должно быть, жалела о своей дерзости, а волк дорогу примечал. Шёл Добряк,
Волк рядом сидит, лижет ей ухо, горячее, красное. Жалеет. Мог бы что сказать, всё одно бы слов не нашёл.
Так и стали жить вдвоём. Умила на берег ходит, верши, отцом оставленные, проверяет, да улов мал, хоть плачь. Волк за ней ковыляет, чтобы одну не бросать. Не зря же отец ей наказывал, чтобы к воде не совалась. Из рыбёшки выходит плохонькое варево, да клюкву собирают подмёрзшую, тем и живут.
В один из слякотных дней повстречали болотника. Тот сидел на гниющем бревне, толстый и голый, обросший такой же рыжей травой, как и кочки вокруг. Даже не сразу приметили. Выпученные рыбьи глаза его с холодным любопытством уставились на берег, и по взгляду, нечеловеческому, тяжёлому, было ясно, что болотник стар, очень стар, что он видал многое и давно уже ко всему равнодушен.
— Ой! — вырвалось у Умилы. Она застыла, вцепившись пальцами в волчий загривок, а потом поклонилась.
Что болотнику поклоны? Ему бы кровь живую, такую, как эта девка. Прежде, сказывают, чтобы умилостивить болотного хозяина, ему людей отдавали, не то поползёт несытое болото на лес, на поле, разгорятся над ним огни, приманивая. Топнуть будет скотина, погибельным станет место и для людей. Только люди давно уже крови жалели, отдавали покойников, тех, кто не своею смертью ушёл, да одежонку их, да всякий хлам.
Болотник почесал обросшее раковинами плечо. Руки у него были тонкие, пальцы длинные, костлявые, с перепонками. Ухнул, да и опрокинулся в воду, только полетели зловонные брызги. Волк морду лапой утёр.
А в верше они в тот день щуку нашли. Да такую здоровенную, что вытащили едва, и славно попировали.
Скоро опять снег пошёл. Болото переменилось: ржавым было да грязным, а тут будто поверху серебром покрылось, и понизу червлёное серебро. Вышли двое к берегу, глядят.
— Красота-то какая! — вздыхает Умила. — Погляди, ведь каждая былинка будто снегом обрисована. Глядела бы да глядела…
Волк фыркает, смотрит на седые кочки, на побелевший тростник, на торчащие из топи сухие ветви и думает: умел бы, на бересте изобразил, на дереве вырезал, а то и выковал. Места и не узнать, будто вовсе это и не вчерашнее болото. А, конечно, под тонким серебром такая же мёртвая топь, что и всегда.
С Умилой жить не то, что с Радимом. Тот знал, что человека неволит, но заговаривать с ним не спешил, лишний раз на него не глядел. Умила же думает, что зверя при себе держит, но то и дело говорит с ним ласково, за ухом чешет, по шее гладит, всё ему улыбается. Он как окреп, думал, Умила просить начнёт, чтобы её веселил, кланялся, на задние лапы вставал, но она никогда о таком не просила.