Путевые картины
Шрифт:
Иностранец, посетивший сегодня, быть может впервые, галерею парламента, не знает, что теперь произойдет. Он видит только человека, который убедил его своими доводами, зажег своею страстью и теперь, по-видимому, прибегая к этому странному шепоту, собирается закончить вяло и слабо. О чужестранец! Будь ты знаком со всем обиходом этой палаты и занимай ты место, откуда видно всех членов парламента, ты скоро заметил бы, что они отнюдь не разделяют твоего мнения относительно такого вялого и слабого конца. Ты заметил бы кое-кого из тех, кого партийные страсти или самоуверенность вовлекли в это бурное море без достаточного балласта и необходимого кормила и кто озирается теперь так боязливо и опасливо, как моряк в Китайском море, обнаруживший с одной стороны горизонта мрачное спокойствие — верный знак, что не позже чем через минуту с другой стороны возникнет тайфун с его пагубным дыханием; ты заметил бы, как какой-нибудь человечек почти готов заплакать и душой и телом содрогается, подобно тому как маленькая птичка, загипнотизированная близостью гремучей змеи, в ужасе чувствует опасность и, ничем не в силах себе помочь, с глупым, несчастным видом спешит навстречу своей гибели; ты бы заметил длинного антагониста, который заплетающимися ногами цепляется за скамью, чтобы приближающаяся буря не унесла его; или даже ты заметишь
И вот начинается: слова, произносившиеся таким глубоким шепотом, похожие на бормотание, приобретают такую звучность, что заглушают даже ликующие возгласы собственной партии, и после того как какой-нибудь злосчастный противник уже ободран до костей и его изувеченные члены перебиты всевозможными ораторскими оборотами, тело самого оратора, словно сокрушенное и сломленное мощью его собственного духа, падает в кресло, и аплодисменты могут теперь с неудержимой силой грянуть в зале».
Мне ни разу не посчастливилось спокойно наблюдать Брума во время подобной речи в парламенте. Мне довелось слышать его только урывками или когда дело касалось незначительных вопросов, и притом я очень редко видел его лицо. Но я сразу заметил, что как только он возьмет слово, наступает глубокая, почти зловещая тишина. Портрет его, набросанный выше, безусловно не страдает преувеличениями. Фигура его, при обычном для мужчины росте, очень худощава, голова узкая, скудно покрытая короткими черными волосами, гладко прилегающими к вискам. Бледное продолговатое лицо кажется от этого еще тоньше, мускулы его судорожно, неприятно двигаются, и тот, кто наблюдает их, может видеть мысли оратора прежде, чем они высказаны. Это обстоятельство вредит его остроумным выходкам: ведь когда мы острим или занимаем деньги, полезно застигать людей врасплох. Хотя покрой его черного фрака вполне джентльменский, он все же придает ему вид духовного лица. Может быть, эта особенность его облика еще больше объясняется частыми движениями его согнутой спины и настороженной иронической гибкостью всего тела. Один из моих друзей впервые обратил мое внимание на «клерикальное» в наружности Брума, и вышеприведенное описание подтверждает это наблюдение. Мне в наружности Брума бросилось в глаза прежде всего «адвокатское», особенно — его манера непрестанно жестикулировать протянутым вперед указательным пальцем и самодовольно кивать при этом наклоненной вперед головою.
Удивительнее всего неутомимая деятельность этого человека. Свои парламентские речи он произносит после того как, может быть, восемь часов подряд занимался ежедневными профессиональными делами, а именно адвокатской практикой в залах суда, или, может быть, полночи проработал над статьей для «Edinburgh Review»* [181] или над усовершенствованиями в области народного образования и уголовных законов. Первые из названных работ — по народному образованию — несомненно дадут когда-нибудь прекрасные плоды. Последние — из области уголовного законодательства, которыми теперь больше всего занимаются Брум и Пиль, — пожалуй, всего полезнее, по крайней мере отвечают самой настоятельной необходимости, ибо законы Англии еще более жестоки, чем ее олигархи. Славе Брума положил начало процесс королевы* . Он рыцарски боролся за эту высокопоставленную даму, и, само собою, Георг IV никогда не забудет услуг, которые он оказал его дорогой жене. Поэтому, когда в минувшем апреле оппозиция победила, Брум все-таки не попал в состав кабинета, хотя ему, как leader of the opposition [182] , полагалось в этом случае, по старинному обычаю, войти в него.
181
«Эдинбургского обозрения» (англ.).
182
Лидеру оппозиции (англ.).
IX. Эмансипация*
Самый глупый англичанин, если заговорить с ним о политике, все-таки найдет сказать что-нибудь разумное. Но стоит только перевести разговор на религию, самый толковый англичанин ничего, кроме глупостей, не наговорит. Потому-то и возникает такая путаница понятий, такое смешение мудрости с бессмыслицей всякий раз, когда в парламенте речь зайдет об эмансипации католиков — спорный вопрос, в котором сталкиваются политика и религия. Во время своих парламентских прений англичане редко имеют возможность высказаться принципиально; они препираются только о пользе или вреде той или иной вещи и приводят факты, кто — pro, кто — contra.
С фактами в руках можно, правда, спорить, но победить нельзя; в этом случае получается ряд чисто физических ударов, и зрелище борьбы напоминает столь известные битвы немецких студентов pro patria [183] , результат которых сводится лишь к тому, что сделано столько-то выпадов, отбито столько-то кварт и терций и ничего тем не доказано.
В 1827 году, само собою разумеется, эмансипационисты опять боролись в Вестминстере* с оранистами* и, само собою разумеется, ничего из этого не вышло. Лучшими бойцами эмансипации были Бердетт, Пленкетт* , Брум и Каннинг, противниками их снова были, за исключением сэра Роберта Пиля* , известные, или лучше сказать, неизвестные, охотники за лисицами.
183
За родину (лат.).
Искони проницательнейшие государственные деятели Англии высказывались за гражданское равенство католиков как из чувства справедливости, так и в силу политической мудрости. Сам Питт, основатель стабилитарной системы, держал сторону католиков. Также и Бёрк* , этот великий ренегат свободы, не мог до такой степени подавить голос своего сердца, чтобы действовать против Ирландии. И Каннинг, даже тогда, когда он был еще рабом тори, не мог без волнения смотреть на бедствия Ирландии; как дороги были ему ее интересы, он с трогательной наивностью высказал в то время, когда его обвиняли в безразличии. Право же, великий человек нередко способен, для достижения
Что масса английского народа настроена против католиков и ежедневно осаждает парламент, требуя не допускать дальнейшего расширения их прав, это совершенно в порядке вещей. Подобная страсть к угнетению лежит в природе человека, и если даже мы, как теперь постоянно водится, жалуемся на гражданское неравенство, то глаза наши обращены все же кверху: мы видим только тех, кто выше нас и чьи привилегии нас оскорбляют; жалуясь сами, мы никогда не смотрим вниз; нам никогда не приходит в голову поднять до себя тех, кто в силу обычного бесправия поставлен еще ниже, чем мы; нас даже сердит, когда и они стремятся вверх, и мы бьем их по головам. Креол требует прав европейца, но важничает перед мулатом и пышет гневом, когда этот последний хочет сравняться с ним. Так же поступает мулат по отношению к метису, а метис — по отношению к негру. Франкфуртский обыватель недоволен привилегиями дворянства, но еще больше недоволен, когда ему предлагают эмансипировать франкфуртских евреев. У меня есть друг в Польше, влюбленный в свободу и равенство, но и по сей час он еще не отпустил на волю своих крепостных крестьян.
Что касается английского духовенства, то незачем и объяснять, почему католики подвергаются преследованиям с этой стороны. Преследование инакомыслящих составляет повсюду монополию духовенства, и англиканская церковь тоже строго блюдет свои права. Конечно, десятинная подать для нее важнее всего; из-за эмансипации католиков она лишилась бы большой части своего дохода, а жертвовать собственными интересами — талант, столь же мало присущий жрецам религии любви, как и грешникам-мирянам. К тому же та славная революция, которой Англия обязана большинством своих свобод, проистекла из религиозного протестантского рвения — обстоятельство, как бы налагающее на англичан особый долг благодарности по отношению к господствующей протестантской церкви и заставляющее смотреть на нее как на главный оплот свободы. Может быть, иные робкие души среди них действительно боятся восстановления католицизма и вспоминают смисфилдские костры* , — а ребенок, коли обжегся, боится огня. Есть также робкие члены парламента, опасающиеся нового порохового заговора — ведь пороха больше всего боятся те, кто его не выдумывал, — и им часто кажется, будто зеленые скамьи, на которых они сидят в капелле св. Стефана, становятся понемногу горячее и горячее, и когда какой-нибудь оратор, как часто случается, упоминает имя Гай Фокса* , они испуганно кричат: «Hear him! Hear him!» [184] Что касается, наконец, геттингенского ректора, занимающего в Лондоне должность английского короля* , то его умеренная политика всякому известна: она — ни за ту, ни за другую партию; он с удовольствием видит, как они взаимно ослабляют друг друга в борьбе, и улыбается по принятому обычаю, когда они мирно собираются при его дворе; он все знает и ничего не делает и в худшем случае полагается на своего обер-педеля Веллингтона.
184
Слушайте, слушайте! (англ.).
Да простят мне, что я так развязно касаюсь спорного вопроса, от разрешения которого зависит благо Англии и, может быть, косвенно, благо всего мира. Но именно чем важнее предмет, тем веселое надо рассуждать о нем; кровавые бойни сражений, ужасающие звуки натачиваемой косы смерти были бы невыносимы, если бы рядом не раздавалась оглушительная турецкая музыка с ее радостными трубами и литаврами. Это знают англичане, и потому их парламент представляет веселое зрелище непринужденнейшего остроумия и остроумнейшей непринужденности; во время самых серьезных прений, когда жизнь тысяч людей и благо целых стран поставлены на карту, никому из них не приходит в голову скорчить немецки-тупую депутатскую физиономию или декламировать в патетически-французском духе; ум их, как и тело, ничем себя не стесняет; шутки, самоосмеяние, сарказмы, благодушие и мудрость, коварство и доброта, логика и стихи бьют ключом в цветистой красочной игре, так что парламентская хроника даже много лет спустя дает нам развлекательнейшую пищу для ума. И до чего не похожи на них скудные, бессодержательные, клякспапирные речи в наших южнонемецких палатах, скуку которых не в состоянии преодолеть самый терпеливый газетный читатель; один уже их запах способен отпугнуть живого читателя, и можно подумать, скука эта — плод тайного умысла, состоящего в том, чтобы отвадить широкую публику от чтения прений и сохранить их, таким образом, по существу втайне, несмотря на их гласность.
Если, таким образом, способ, которым англичане обсуждают в парламенте спорный вопрос о католиках, мало пригоден для того чтобы дать результаты, то тем более интересно чтение этих прений, так как факты много забавнее, чем отвлеченности; особенно занятно бывает, когда в параллель к фактам рассказывается какая-нибудь вымышленная история, остроумно высмеивающая определенный случай в настоящем и таким образом, пожалуй, наиболее удачно его иллюстрирующая. Уже во время прений по поводу тронной речи 3 февраля 1825 года мы услышали в верхней палате одну из этих историй, только что упомянутых много; я дословно привожу ее здесь (vid. Parliamentary history and review during the session of 1825–1828. Pag. 31). [185]
185
См. «Историю парламента и обозрение сессии 1825–1828 гг.», стр. 31(англ.).