Путевые картины
Шрифт:
«Лорд Кинг заметил, что если Англию и можно назвать цветущей и счастливой, то все же шесть миллионов католиков по ту сторону Ирландского канала находятся в совершенно ином положении; дурное тамошнее управление — позор для нашей эпохи и для всех британцев. Весь мир, — сказал он, — в настоящее время слишком разумен, чтобы извинять те правительства, которые угнетают своих подданных или лишают их каких-либо прав из-за религиозных разногласий. Ирландия и Турция могли бы быть отмечены, как единственные страны в Европе, где целые группы населения угнетены и подвергаются оскорблениям за свою веру. Султан старался обратить греков таким же способом, каким английское правительство обращало ирландских католиков, но безуспешно. Когда несчастные греки стали жаловаться на свои страдания и смиреннейшим образом просили, чтобы с ними обращались немного лучше, чем с магометанскими собаками, султан велел позвать великого визиря* , чтобы спросить у него совета. Великий визирь был сначала другом султанши, а потом стал ее врагом. Вследствие этого он лишился значительной доли благосклонности своего господина и в своем
Он неизменно восставал против всяких улучшений во внешней политике. (Смех.) Он выказывал и объявлял себя всякий раз величайшим поборником существующих злоупотреблений. Он был самым законченным интриганом во всем Диване. (Смех.) Прежде он выступал на стороне султанши, но обратился против нее, как только стал опасаться, что может лишиться своего положения в Диване, и принял даже сторону ее врагов. Как-то было внесено предложение принять некоторое число греков* в состав регулярных войск или янычаров; но первый муфтий поднял такой отчаянный вопль, наподобие нашего „No popery!“ что те, кто склонялся к этой мере, должны были уйти из Дивана. Он взял верх, и, едва это случилось, объявил себя сторонником того, против чего он больше всего усердствовал. (Смех.) Он заботился о совести султана и о своей собственной; но замечено как будто, что его совесть никогда не находилась в оппозиции к его интересам. (Смех.) Так как он основательнейшим образом изучил турецкую конституцию, то ему удалось открыть, что она по существу магометанская (смех) и, следовательно, должна быть враждебна всем привилегиям греков. Поэтому он решил оставаться непоколебимо преданным делу нетерпимости и вскоре был окружен муллами, имамами и дервишами, поддерживавшими его в его благородных начинаниях. Для завершения картины этого раскола в Диване остается упомянуть, что участники его согласились на том, чтобы прийти к одному мнению в некоторых спорных вопросах и к противоположному — в других, не нарушая своего единения. После того как все увидели, какое зло получилось от подобного Дивана, после того как увидели, что царство мусульман раздирается именно вследствие нетерпимости к грекам и внутренних несогласий, пришлось воззвать к небу об избавлении отечества от такого кабинетного раскола».
Не нужно особой проницательности, чтобы угадать, какие лица скрываются здесь под турецкими именами; еще менее требуется излагать сухими словами мораль всей этой истории. Наваринские пушки достаточно громко поведали эту мораль, и если Высокая Порта когда-нибудь развалится — а она развалится, несмотря на полномочных лакеев Перы, которые не считаются с негодованием народов, — пусть тогда Джон Булль в глубине сердца поймет, что басня под вымышленными именами говорит о нем. Нечто в этом роде Англия предчувствует уже и теперь — лучшие ее публицисты высказываются против военной интервенции и очень наивно указывают на то, что народы Европы с таким же правом могли бы принять участие в ирландских католиках и заставить английское правительство лучше обращаться с ними. Они полагают, что опровергли таким образом право вмешательства, тогда как на самом деле еще нагляднее подтверждают его. Конечно, народы Европы имели бы священное право вступиться с оружием в руках за несчастных ирландцев, и этим правом они бы воспользовались, если бы сила не была на стороне бесправия. Уже не коронованные вожди, а сами народы являются героями нового времени; эти герои тоже заключили священный союз; они сообща стоят, когда нужно, за общее право, за права народов на религиозную и политическую свободу, они связаны идеей, они поклялись ей в верности и проливали свою кровь за нее, они сами — воплощенная идея, а потому болезненная дрожь пронизывает сразу сердца всех народов, когда где-либо, хотя бы в отдаленнейшем уголке земли, идея эта подвергается оскорблению.
X. Веллингтон
Человек этот имеет несчастье быть счастливым везде, где величайшие в мире люди терпели несчастье, и это возмущает нас и делает его ненавистным. В нем мы видим только победу глупости над гением. Артур Веллингтон торжествует там, где Наполеон Бонапарт гибнет. Никогда еще никто не пользовался благосклонностью фортуны в столь ироническом смысле; похоже на то, что она вознесла его на щите победы лишь для того, чтобы явить миру его жалкое ничтожество. Фортуна — женщина, и по своей женской натуре она, может быть, втайне сердится на
Он маленький человек, и даже меньше, чем маленький. Французы не могли злее выразиться о Полиньяке* , чем назвав его Веллингтоном без славы. И в самом деле, что останется, если снять с Веллингтона фельдмаршальский мундир славы?
Я дал здесь лучшую апологию лорда Веллингтона — в английском смысле этого слова. Но все удивятся, когда я сознаюсь, что однажды я вовсю хвалил Веллингтона. Эта забавная история, и я расскажу ее здесь.
Мой цирюльник в Лондоне был радикал, по имени мистер Уайт, — бедный, маленький человечек в потертом черном костюме, который отсвечивал белым; он был так тощ, что лицо его даже анфас казалось только профилем, а вздохи в груди были видны прежде, чем они вырывались оттуда. Вздыхал же он постоянно о несчастье старой Англии и о невозможности уплатить когда-либо национальный долг.
«Ах, — вздыхал он обыкновенно, — чего ради нужно было английскому народу беспокоиться о том, кто правит Францией и что творят французы у себя в стране! Но высокая знать и высокая церковь испугались свободных принципов французской революции, и, чтобы подавить эти принципы, Джону Буллю пришлось отдать свою кровь и свои деньги, да еще и наделать долгов. Цель войны теперь достигнута, революция подавлена, французским орлам свободы подрезаны крылья, высокая знать и высокая церковь могут теперь быть вполне спокойны — ни один из них не перелетит через Ламанш, пусть бы высокая знать и высокая церковь заплатили теперь хоть те долги, которые сделаны в их интересах, а не ради бедного народа. Ах! Бедный народ…»
Всякий раз, доходя до «бедного народа», мистер Уайт вздыхал еще глубже, а постоянным припевом к его речи было то, что хлеб и портер так ужасно вздорожали, и бедному народу приходится пропадать с голоду, чтобы накормить толстых лордов, охотничьих собак и попов, и остается только одно сродство. При этих словах он начинал обыкновенно точить бритву и, водя ею по ремню, бормотал медленно и злобно: «Лорды, собаки, попы».
Но радикальный гнев его закипал всего яростнее против Duke of Wellington [186] , он изрыгал яд и желчь, едва лишь заговаривал о нем, и если в это время он намыливал мне щеки, то делал это с пеной ярости. Как-то даже я порядком струсил: он брил мне именно шею и при этом яростно ополчался на Веллингтона, все время бормоча: «Будь он у меня вот так под ножом, я бы избавил его от труда самому перерезать себе горло по примеру его сослуживца и земляка Лондондерри, который перерезал себе горло в Нордкрее, в графстве Кент — будь он проклят!»
186
Герцога Веллингтона (англ.).
Я чувствовал, как дрожала рука этого человека, и, испугавшись, как бы он не вообразил внезапно в порыве гнева, будто я — Duke of Wellington, попытался умерить его пыл и тихонько успокоить его. Я воззвал к его национальной гордости, указал ему на то, что Веллингтон способствовал славе англичан, что он всегда был невинным орудием в руках третьих лиц, что он любит бифштексы и что он, наконец… Бог знает, чего я только ни наговорил о Веллингтоне, когда бритва касалась моего горла.
Что особенно меня сердит, так это мысль, что Веллингтону предстоит такое же бессмертие, как и Наполеону Бонапарту. Ведь сохранилось таким же образом имя Понтия Пилата наряду с именем Христа. Веллингтон и Наполеон! Удивительное явление — мысль человеческая может одновременно представлять себе их обоих. Нет большей противоположности, чем эти два человека, уже по одной их внешности. Веллингтон — глупый призрак с пепельно-серой душой в накрахмаленном теле, с деревянной улыбкой на замороженном лице, — и рядом с ним представить образ Наполеона — божества с головы до пят!
Никогда не исчезнет этот образ из моей памяти. Я до сих пор вижу его на коне, вижу эти бессмертные глаза на мраморном лице императора, с роковым спокойствием взирающие на проходящие мимо гвардейские полки — в то время он отправлял их в Россию* , и старые гренадеры смотрели на него так разумно-сурово, с такою жуткой преданностью, с такою горделивою готовностью к смерти —
Те, Caesar, moriturisalutant! [187]
Порою ко мне подкрадывается и тайное сомнение, действительно ли я видел его сам, действительно ли мы были его современниками, и тогда мне начинает казаться, что образ его, отделившись от узкой рамки современности, отступает, все более гордый и величавый, в сумрак прошлого. Уже самое имя его звучит нам как весть из прошлого мира, столь же античное и героическое, как имена Александра и Цезаря. Оно уже стало лозунгом для народов, и когда встречаются Запад и Восток, они понимают друг друга благодаря одному этому имени.
187
Идущие на смерть приветствуют тебя, Цезарь! (лат.).