Путевые картины
Шрифт:
Как значительно и волшебно может звучать это имя, я глубже всего убедился, когда взошел однажды в лондонской гавани, в том месте, где расположены индийские доки, на борт ост-индского корабля, только что прибывшего из Бенгалии. Это было исполинское судно с многочисленным экипажем из уроженцев Индостана. Причудливые фигуры и группы, странные пестрые одеяния, загадочные выражения лиц, непривычные телодвижения, совершенно незнакомые звуки говора, веселья и смеха, к тому же и суровость некоторых нежно-желтых лиц, глаза которых, подобно черным цветам, взирали на меня с загадочною скорбью, — все это вызвало во мне чувство какой-то зачарованности, я словно внезапно перенесся в сказки Шехерезады, и мне начало уже казаться, что сейчас появятся широколиственные пальмы и верблюды с длинными шеями, покрытые золотом слоны и всякие сказочные деревья и животные. Суперкарго, находившийся на судне и так же мало, как я, понимавший язык этих людей, с чисто британской ограниченностью без конца рассказывал мне, что это за дурацкий народ, почти всё — магометане, согнанные со всех азиатских стран от границ Китая до Аравийского моря, и среди них даже несколько черных, как смоль,
Мне в то время уже достаточно опостылела пустота Запада, я временами чувствовал такую усталость от Европы, что этот кусочек Востока, радостно и пестро двигавшийся перед моими глазами, явился для меня бодрящим бальзамом; мое сердце освежили по крайней мере несколько капель того напитка, которого я так часто алкал в уныло-ганноверские или королевско-прусские зимние ночи; и чужеземцы, верно, заметили, как приятен мне их вид и как мне хочется сказать им ласковое слово. Что и я им нравился, видно было по их задушевным глазам — они тоже рады были бы сказать мне что-нибудь приятное, и грустно было, что никто из нас не знал чужого языка. Тут я нашел, наконец, средство — выразить им одним словом мое дружественное расположение: почтительно, как для дружеского приветствия, протянув вперед руку, я воскликнул: «Магомет!»
Радость внезапно озарила темные лица чужеземцев, они благоговейно скрестили руки и в ответ мне радостно воскликнули: «Бонапарте!»
XI. Освобождение
Когда у меня опять будет время для праздных исследований, я скучнейшим и основательнейшим образом докажу, что не в Индии, а в Египте зародилась та кастовая система, которая на протяжении двух тысячелетий сумела рядиться в одеяние всякой страны и обманывать всякую эпоху на ее же собственном языке; она, быть может, и мертва теперь, но, лицемерно являя облик жизни, продолжает пребывать среди нас, бросая злобные взгляды, насаждая зло, отравляя своим трупным дыханием нашу цветущую жизнь и, в образе вампира средневековья, высасывая кровь и свет из сердца народов. Из ила Нильской долины возникли не только крокодилы, так хорошо умеющие плакать, но и жрецы, умеющие это еще лучше, и то наследственно привилегированное сословие воинов, которое кровожадностью и прожорливостью даже превосходит крокодилов.
Два глубокомысленных представителя немецкой нации открыли спасительнейшее средство против худшей из всех казней египетских и с помощью черной магии — книгопечатания и пороха — сломили насилие той духовной и светской иерархии, которая образовалась путем союза жречества и воинской касты, то есть так называемой католической церкви и феодального дворянства, и держала под своим физическим и духовным игом всю Европу. Печатный станок взорвал здание догматов, в котором верховный римский поп держал в заточении умы, и северная Европа опять свободно вздохнула, избавленная от ночного кошмара того клира, который, хотя формально он и отступил от египетского начала сословной наследственности, в душе, однако, остался тем более предан египетской жреческой системе, что теперь он держится еще обособленнее — в качестве корпорации старых холостяков и пополняет свой состав не путем естественного размножения, а противоестественно — путем мамелюкообразной вербовки. Точно так же мы видим, что воинская каста теряет свою мощь с тех пор, как старая ремесленная рутина стала бесполезной в военном деле нового времени, ибо трубные звуки пушек опрокидывают теперь сильнейшие крепостные башни, как блаженной памяти иерихонские стены, железный рыцарский панцирь столь же мало защищает от свинцового дождя, как и полотняная блуза крестьянина; порох уравнял людей, ружье в руках горожанина стреляет не хуже, чем в руках дворянина, — народ поднимается.
Прежние освободительные движения, наблюдаемые нами в истории ломбардских и тосканских республик, испанских коммун, вольных городов Германии и других стран, не заслуживают чести называться народными восстаниями; это было стремление не к воле, а к вольностям, борьба не за права, а за преимущества; корпорации спорили из-за привилегий, и все оставалось в тесных рамках гильдейского и цехового уклада. Лишь в эпоху Реформации борьба приобрела характер всеобщий и духовный; свободы стали требовать не как права обычного, а как права изначального, не как права приобретенного, а как права прирожденного. Предъявлялись уже не старые пергаменты, а принципы; немецкий мужик и английский пуританин ссылались на евангелие, изречения которого в ту пору заменяли разум, считались даже выше разума, как откровение разума божьего. А там было ясно сказано: что люди одинаково благородны по своему рождению, что ставить себя выше других — высокомерие, достойное проклятия, что богатство — грех и что бедные тоже призваны к наслаждению в прекрасном саду господа, всеобщего отца.
С библией в одной руке и с мечом в другой крестьяне двинулись по южной Германии и оповестили богатых горожан высокобашенного Нюрнберга о том, что отныне во всей стране не должно быть дома, отличающегося видом от крестьянской избы. Так правдиво и глубоко они поняли свободу. Еще и сейчас мы во Франконии и Швабии находим следы этого учения о равенстве, и трепетное благоговение перед святым духом охватывает путника, когда он в лунном свете видит мрачные развалины замков, сохранившиеся от времен крестьянской войны. Благо тому, кто, трезво глядя, не видит здесь ничего другого, но тот, кому посчастливится — а посчастливится всякому, кто знает историю, — тот увидит и высочайшую охоту за побежденными, которую устроило немецкое дворянство, самое грубое в мире, тот увидит, как тысячами убивали безоружных, как их пытали, терзали и мучили, увидит, как средь волнующихся хлебных полей таинственно кивают окровавленные крестьянские головы, и несется над ними свист страшного жаворонка, взывающего к мести, словно гельфенштейновский дудочник* .
Чуть легче пришлось их братьям
188
Гнилыми местечками (англ.).
«Никто не кладет заплаты из нового сукна на старую одежду, ибо новое сукно все-таки оторвется от старого, и прореха станет еще больше. И никто не вливает молодого вина в старые мехи, ибо новое вино порвет мехи и прольется, и мехи пропадут. Новое вино надлежит вливать в мехи новые».
Глубочайшая истина расцветает лишь из глубочайшей любви; отсюда и сходство во взглядах того древнего нагорного проповедника, который говорил против иерусалимской аристократии, и тех позднейших, что с «горы» Конвента* проповедовали в Париже трехцветное евангелие, по которому не только форма государства, но и вся общественная жизнь должна была быть не заплатана, но заново перестроена, заново обоснована, даже сызнова рождена.
Я говорю о французской революции, той мировой эпохе, когда учение о свободе и равенстве так победоносно возникло из всеобщего источника познания, который мы называем разумом, и который, как некое непрестанное откровение, отзывающееся в уме каждого человека и обосновывающее его знание, должен быть признан много выше того религиозного откровения, что является уделом лишь немногих избранных, а со стороны народа требует только веры. Такой вид откровения, аристократический по своей природе, никогда не был в состоянии столь твердо бороться с господством привилегий, с преимуществами кастовых разделений, как борется разум, демократический по самой своей природе. История революции — военная история этой борьбы, к которой все мы так или иначе причастны; это борьба на смерть с египетским злом.
Хотя мечи врагов и притупляются с каждым днем, хотя мы заняли уже более выгодные позиции, все же песнь победы мы можем запеть не раньше, чем доведем дело до конца. Покамест мы только по ночам, во время перемирия, можем выходить с фонарем на поле сражения, чтобы похоронить мертвых. Мало пользы в короткой надгробной речи! Клевета, наглый призрак, усаживается на самых благородных могилах…
Ах! Ведь борьба идет и против тех наследственных врагов правды, которые так хитро умеют опорочить доброе имя своих противников и даже сумели принизить того, первого нагорного проповедника, чистейшего героя свободы; не будучи в состоянии отказать ему в том, что он величайший из людей, они сделали его ничтожнейшим из богов. Кто борется с попами, пусть будет готов к тому, что самая искусная ложь и самая меткая клевета будут позорить и чернить его бедное доброе имя. Но подобно тому как те знамена, что более всего изрешечены пулями в бою и почернели от порохового дыма, становятся предметом большего почитания, нежели самые чистые и целые рекрутские знамена, и под конец выставляются в соборах как национальные реликвии, так некогда и имена наших героев, как бы ни были они растерзаны и очернены, тем пламеннее будут чтиться в священном храме Женевьевы* — Свободы.