Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Путевые картины

Гейне Генрих

Шрифт:

Революция, подобно ее героям, оклеветана и представлена во всевозможных памфлетах как страшилище государей и пугало народов. Детей в школах заставляют заучивать наизусть все так называемые ужасы революции; а на ярмарках некоторое время только и можно было видеть, что ярко раскрашенные изображения гильотины. Нельзя, правда, отрицать, что этой машиной, которую изобрел один французский врач, великий мировой ортопед, мосье Гильотен, и которая весьма легко отделяет глупые головы от злых сердец, что этой целебной машиной пользовались довольно часто, но все же только при неизлечимых болезнях, например в случае измены, лжи и слабости; пациентов притом мучили недолго; их не пытали и не колесовали, как некогда в доброе старое время мучили, пытали и колесовали тысячи и десятки тысяч разночинцев и вилланов, горожан и крестьян. Ужасно, правда, что французы при помощи этой машины ампутировали даже главу своего государства, и тут не знаешь, обвинять ли их на этом основании в отцеубийстве

или в самоубийство; но если мы примем во внимание смягчающие обстоятельства, то убедимся, что Людовик Французский пал жертвой не столько страстей, сколько обстоятельств, и что те люди, которые принудили народ к такой жертве и которые сами во все времена гораздо более обильно проливали кровь государей, не должны бы выступать в роли обвинителей. Народ принес в жертву только двух королей, причем оба они были королями скорее дворянскими, нежели народными, и принес их в жертву не в мирное время и не с низменными целями, а в крайне тяжелый момент борьбы, когда он убедился в их измене и когда меньше всего щадил свою собственную кровь; между тем, конечно, больше тысячи государей пало от рук изменников, жертвой жадности или легкомысленных интересов, сраженные кинжалом, мечом или ядом дворян и попов. Похоже на то, что эти касты считали и цареубийство своей привилегией, а потому они так своекорыстно и скорбели о смерти Людовика XVI и Карла I. О, если бы короли убедились наконец, что они в качестве королей своего народа под защитой законов могут жить куда спокойнее, чем под охраной своих знатных лейб-убийц!

* * *

Впрочем, оклеветали не только героев революции и самую революцию, но и всю нашу эпоху; с неслыханной дерзостью исказили целиком всю литургию священнейших наших идей, и если послушать или почитать наших жалких хулителей, то народ оказывается сволочью, свобода — наглостью; возводя очи к небу и благочестиво вздыхая, они сетуют и скорбят, что мы распутны и что у нас, к сожалению, нет никакой религии. Лицемерные святоши, что пресмыкаются под придавившим их бременем тайных грехов, осмеливаются поносить эпоху, может быть самую священную из всех предшествовавших и последующих, эпоху, которая приносит себя в жертву за грехи прошлого и за счастье будущего, мессию среди столетий, которому едва ли были бы под силу кровавый терновый венец и тяжелое бремя креста, если бы он время от времени не напевал веселых водевильных куплетов, не отпускал шуток насчет новейших фарисеев и саддукеев. Без такого шутовства и зубоскальства были бы невыносимы чудовищные муки. А серьезность проявляется с тем большей силой, если ей предшествует шутка. Наша эпоха похожа в этом смысле на своих детей — французов, которые сочиняли очень забавные, легкомысленные книги и в то же время могли быть очень строгими и серьезными там, где строгость и серьезность необходимы; так, например, Лакло* и особенно Луве де Кувре* , когда надо было, сражались за свободу с мученической отвагой и самопожертвованием, но писали в то же время весьма фривольные и скользкие произведения и, к сожалению, не были религиозны.

Как будто свобода не такая же религия, как всякая другая! А так как это наша религия, то, воздавая тою же мерою, мы могли бы объявить наших хулителей распутными и нерелигиозными.

Да, я повторяю слова, которыми начал эту книгу: свобода — новая религия, религия нашего времени. Если Христос и не бог этой религии, то все же он верховный жрец ее, и имя его излучает благодать в сердца учеников. Французы же — избранный народ этой религии; на их языке начертаны первые ее евангелия и догматы, Париж — Новый Иерусалим, а Рейн — Иордан, отделяющий священную землю свободы от страны филистимлян — филистеров.

Заключение

(Написано 29 ноября 1830 г.)

Глухое тюремное время стояло в Германии, когда я писал второй том «Путевых картин» и сразу же приступил к его печатанию. Но прежде чем он появился, кое-что о нем уже стало известно в публике; говорили, что книга моя имеет целью поднять упавший дух свободы и что уже принимаются в свою очередь меры, чтобы запретить ее. При наличии таких слухов было правильным как можно скорее закончить книгу и выпустить ее из печати. Так как она должна была содержать определенное число листов, чтобы ускользнуть от требований достохвальной цензуры, то я в своем стесненном положении уподобился Бенвенуто Челлини, когда ему при отливке Персея не хватило бронзы и для заполнения формы пришлось бросить в плавильную печь все оловянные тарелки, какие оказались под рукой. Легко, конечно, было отличить олово, в особенности оловянный конец книги, от более благородной бронзы, но тот, кто знал толк в ремесле, не выдал мастера.

Однако все в мире повторяется, и вышло так, что при этих «Дополнениях» возникли подобные же стеснительные условия, и мне опять пришлось примешать к литью много олова* . Хотелось бы, чтобы это оловянное литье приписано было исключительно требованиям времени.

Ах! Ведь и вся эта книга возникла в силу требований времени, так же как

и прежние сочинения подобного характера; близкие друзья автора, знакомые с его личными обстоятельствами, очень хорошо знают, как мало влечет его на трибуну собственный, личный интерес и какие огромные жертвы ему приходится приносить за каждое свободное слово, которое он с тех пор вымолвил и, бог даст, еще вымолвит. В нынешнее время слово есть дело, последствия которого предусмотреть нельзя; никто ведь не может знать, не придется ли ему в конце концов и претерпеть за свои слова.

Много лет уже я напрасно жду слова тех отважных ораторов, которые в былое время в собраниях немецкой молодежи так часто просили слова, и так часто побеждали меня своими ораторскими талантами, и говорили таким многообещающим языком; прежде они были так несдержанно болтливы, а теперь так сдержанно тихи. Как поносили они тогда французов и западный Вавилон и того антинемецкого фривольного предателя отчизны, который хвалил все французское. Хвалы эти оправдались в великую неделю.

Ах, великая парижская неделя! Правда, дух свободы, которым повеяло оттуда в Германию* , опрокинул кое-где ночники, так что красные завесы кое-каких тронов загорелись, и золотые венцы накалились под вспыхнувшими ночными колпаками, но старые соглядатаи, которым вверен полицейский надзор над Германией, уже тащат ведра с водой и принюхиваются с тем большею бдительностью, и тайком куют цепи более крепкие, и я замечаю уже, как незримо воздвигаются еще более непроницаемые тюремные стены вокруг германского народа.

Бедный народ-пленник! Не отчаивайся в своем несчастье. О, если бы речь моя была как катапульта! Если бы сердце мое могло метать огненные снаряды!

Ледяная оболочка гордости оттаяла вокруг моего сердца, меня охватывает странная скорбь — не любовь ли это, любовь к немецкому народу? Или это — болезнь? Душа моя трепещет, глаза горят, а это — неподходящее состояние для писателя, который должен владеть своим материалом и оставаться строго объективным, как того требует художественная школа и как поступал сам Гете — он дожил при этом до восьмидесяти с лишним лет, и был министром, и приобрел состояние… Бедный немецкий народ! Это твой самый великий человек!

Мне недостает нескольких страниц, и я расскажу еще одну историю — она со вчерашнего дня не выходит у меня из головы — это история из жизни Карла V* . Однако с тех пор, как я ее слышал, прошло уже много времени, и я не вполне точно помню подробности. Такие вещи легко забываются, когда не получаешь определенного жалованья за то, чтобы каждые полгода читать эти старые истории по тетрадке. Да и что в том, если забываешь названия местностей и даты, лишь бы удержать в памяти внутренний смысл таких историй и их мораль. Она-то собственно и звучит, у меня в мыслях и настраивает меня грустно, чуть не до слез. Боюсь, не заболеть бы мне.

Бедный император был взят в плен врагами и сидел в строгом заточении. Кажется, это было в Тироле. Он сидел там одинокий и грустный, покинутый всеми рыцарями и придворными, и никто не приходил к нему на помощь. Не знаю, отличался ли он уже тогда той творожной бледностью лица, с какой он изображен на портретах Гольбейна. Но нижняя губа, выражавшая презрение к человечеству, выступала вперед, несомненно, еще резче, чем на этих портретах. Нельзя же было ему не презирать людей, которые с такой преданностью пресмыкались перед ним в солнечном сиянии счастья, а теперь покинули его одного во мраке невзгоды. И вот внезапно отворилась дверь темницы, и вошел человек, закутанный в плащ; когда он откинул свой плащ, император узнал верного Кунца фон дер Розена, придворного шута. Он — придворный шут — принес ему утешение и совет.

О немецкая отчизна! Дорогой немецкий народ! Я твой Кунц фон дер Розен. Человек, чье ремесло собственно — развлекать, тот, который должен был веселить тебя в дни счастья, — он проникает в твою темницу в час невзгоды; здесь, под плащом, я принес тебе твой мощный скипетр и прекрасную корону. Ты не узнаешь меня, мой император? Если я не могу освободить тебя, то я хоть утешу тебя; пусть около тебя будет человек, который и поболтает с тобой о твоем тяжелом горе и ободрит тебя, любя, — тот, чьи лучшие шутки и лучшая кровь — к твоим услугам. Ибо ты, народ мой, истинный император, истинный владыка над страною, — твоя воля закон, она много законнее, чем пурпурное tel est notre plaisir* [189] , которое ссылается на божественное право, основанное исключительно на пустословии фигляров с тонзурами; твоя воля, народ мой, единственный законный источник всяческой власти. Пусть ты и лежишь в оковах, — в конце концов победит твое бесспорное право, близится час освобождения, начинается новое время, ночь минула, мой император, и за окном занимается утренняя заря.

189

Так нам угодно (франц.).

Поделиться:
Популярные книги

Бастард Императора. Том 2

Орлов Андрей Юрьевич
2. Бастард Императора
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Бастард Императора. Том 2

Кодекс Охотника. Книга X

Винокуров Юрий
10. Кодекс Охотника
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
6.25
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга X

Попаданка

Ахминеева Нина
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Попаданка

Переиграть войну! Пенталогия

Рыбаков Артем Олегович
Переиграть войну!
Фантастика:
героическая фантастика
альтернативная история
8.25
рейтинг книги
Переиграть войну! Пенталогия

Жестокая свадьба

Тоцка Тала
Любовные романы:
современные любовные романы
4.87
рейтинг книги
Жестокая свадьба

Сумеречный Стрелок 2

Карелин Сергей Витальевич
2. Сумеречный стрелок
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Сумеречный Стрелок 2

Предатель. Ты променял меня на бывшую

Верди Алиса
7. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
7.50
рейтинг книги
Предатель. Ты променял меня на бывшую

Ринсвинд и Плоский мир

Пратчетт Терри Дэвид Джон
Плоский мир
Фантастика:
фэнтези
7.57
рейтинг книги
Ринсвинд и Плоский мир

Дурная жена неверного дракона

Ганова Алиса
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
5.00
рейтинг книги
Дурная жена неверного дракона

Весь Карл Май в одном томе

Май Карл Фридрих
Приключения:
прочие приключения
5.00
рейтинг книги
Весь Карл Май в одном томе

Птичка в академии, или Магистры тоже плачут

Цвик Катерина Александровна
1. Магистры тоже плачут
Фантастика:
юмористическое фэнтези
фэнтези
сказочная фантастика
5.00
рейтинг книги
Птичка в академии, или Магистры тоже плачут

Боярышня Евдокия

Меллер Юлия Викторовна
3. Боярышня
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Боярышня Евдокия

Экономка тайного советника

Семина Дия
Фантастика:
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Экономка тайного советника

Шлейф сандала

Лерн Анна
Фантастика:
фэнтези
6.00
рейтинг книги
Шлейф сандала