Пять прямых линий. Полная история музыки
Шрифт:
Шекспир и Гете были литературными божествами, создателями мрачных, нервных, трагических героев и любовников. Шекспир попал в Европу в переводах; встречающиеся у него намеки на опасный революционный республиканизм вымарывались из пьес цензорами. Угрюмый антигерой Гете Вертер испытал то, что Уильям Вордсворт называл «внезапным наплывом сильных чувств» [583] , услышав, как его возлюбленная Лотта играет на фортепиано: «Никогда еще не были так пленительны ее губы; казалось, они, приоткрываясь, жадно впивают сладостные звуки инструмента и лишь нежнейший отголосок слетает с этих чистых уст» [584] [585] – разительный контраст с моцартовской идеей музыки как «хорошо пошитого платья» [586] . Бетховен находил Клопштока «слишком взволнованным; он всегда начинает издалека, с высоты; все время maestoso [587] , все время ре-бемоль мажор! Но Гете – он живет и хочет, чтобы мы жили вместе с ним. Вот почему его можно положить на музыку» [588] . Гете, в свою очередь, предпочитал благовоспитанных композиторов, которые способны сохранить особенности его письма и балладного стиля (как, например, в несколько излишне прилежном переложении знаменитого «Лесного царя» 1794 года Иоганна Фридриха Рейхардта – «непревзойденно по сравнению со всем, что мне известно»), более необузданным интерпретаторам вроде Шуберта [589] .
583
William Wordsworth, preface to second edition of William Wordsworth and Samuel Taylor Coleridge, Lyrical Ballads (1801).
584
Цит.
585
Johann Wolfgang von Goethe, David Constantine (trans.), The Sorrows of Young Werther (1774; Oxford: Oxford World’s Classics, 2012), p. 78.
586
Wolfgang Amadeus Mozart, letter to Leopold Mozart from Vienna (26 September 1761), in Robert Spaethling (ed. and trans.), Mozart’s Letters, Mozart’s Life (London: Faber & Faber, 2004), p. 285.
587
Величественно (ит.).
588
Alexander Wheelock Thayer, The Life of Ludwig van Beethoven (New York: The Beethoven Society, 1921), vol. 3, ch. 3, p. 75.
589
См. Downs, p. 377.
В середине столетия Флобер использовал образ музыки как инструмента, вызывающего к жизни подавленные страсти в душе своей томящейся героини Эммы Бовари. Вынужденная жить со скучным мужем, «музыку она забросила. Зачем играть? Кто станет ее слушать? Коль скоро ей уже не сидеть в бархатном платье с короткими рукавами за эраровским роялем»; мелодии шарманки напоминали ей «мелодии где-то там, далеко… и теперь до Эммы доходили отголоски жизни высшего общества»; в итоге на представлении «Лючии ди Ламмермур» Гаэтано Доницетти к ней впервые пришла мысль об обретении эмоциональной свободы: она безмолвно восклицала «в ложе, отделенной от зала позолоченною решеткою… «Увези меня! Умчи меня! Скорей! Весь жар души моей – тебе, все мечты мои – о тебе!» [590] [591] .
590
Цит. по: Флобер Г. Госпожа Бовари / Флобер Г. Собр. соч.: В 3 т. М.: Художественная литература, 1983. Т. 1. С. 84, 86, 225.
591
Gustave Flaubert, Margaret Mauldon (trans.), Madame Bovary (1856; Oxford: Oxford World’s Classics, 2008), p. 57, 59, 322.
Мысли композиторов XVIII века о музыке нам известны по большей части из писем. Эта тенденция сохранилась и в XIX веке – примерами могут служить долгая, сдержанная переписка между Иоганнесом Брамсом и Кларой Шуман и объемное эпистолярное наследие Рихарда Вагнера. Однако многие композиторы XIX века также увлекались журналистикой. Некоторые имели к этому талант: Роберт Шуман писал вдумчивые и трогательные статьи, Гектор Берлиоз мог быть и беспредельно веселым (он описывал исполнителя на альте, который «весьма отважно держался первый час» «огромной оратории», а затем «шумно захрапел») [592] , и глубоко романтичным (он говорит о пылком юноше, который собирается идти слушать «Весталку»: «…Даже если он должен был умереть от непереносимой радости, стоило ли ему об этом жалеть?») [593]
592
Hector Berlioz, C. R. Fortescue (trans.), Evenings in the Orchestra (1852; Harmondsworth: Penguin, 1963), ‘Second Evening’, p. 52.
593
Berlioz, ‘Twelfth Evening’, p. 136.
Природа стала играть столь же важную роль, что и традиционная религия, благодаря воззрению, что универсум – органически целое, разделяемое художниками, мыслителями, писателями и учеными. Бетховен писал: «Вы спросите, откуда у меня берутся идеи… мне кажется, что я вырываю их у природы своими руками, когда брожу по лесу» [594] . Леса, пещеры, морская гладь и птичье пение более не были всего лишь декоративным украшением или необременительным шумом, – они стали фундаментально необходимы в процессе поиска места человека в этом мире. Существенная разница с прежним отношением к природе, разделяемым, например, Глюком, который ставил свой клавесин посреди поля с бутылкой шампанского на крышке и принимался сочинять: очень в духе Ватто.
594
Ludwig van Beethoven, letter to Louis Schlosser (1823 [дата отсутствует]).
Церковная музыка менялась. По словам музыковеда Чарльза Розена, «оставшиеся бастионы» барокко «пали с появлением двух месс Бетховена – по иронии, в последнюю минуту перед тем, как интерес к нему стал возрождаться как среди публики, так и профессиональных музыкантов» [595] . Старые техники, подобные так называемым церковным ладам хоралов и полифонии XVI века, стали своеобразными библиотечными редкостями: к ним можно было обращаться за конкретным жестом, однако сами по себе они мало кого интересовали. Для Берлиоза музыка Палестрины была «не совсем музыкой… потому что… мы никогда не превращаем наши партитуры в логарифмические таблицы или шахматные партии» [596] . Однако старый римский мастер по-прежнему вызывал восхищение композиторов XIX столетия, что заметно по поздним квартетам Бетховена или, позже, в мелодичной полифонии цецилианских и оксфордских церковных движений: подслащенный Палестрина. Тем временем в обычных церквах музыка по-прежнему исполнялась как бог на душу положит: авторы по всей Европе ехидно отмечали, как органист «развлекает нас обрывками песни» посреди псалма (Англия) [597] или же «играет небольшую танцевальную мелодию из старого оперного балета: это находится в столь разительном контрасте с овеянным временем церковным пением, что выходишь на улицу с отвращением» (Франция) [598] . Англичане (и валлийцы) поддерживали славу одного из своих самых замечательных музыкальных достижений: гимнопения. В церковных ораториях дисциплинированная повествовательность Генделя (в лице Мендельсона) соединялась с чем-то куда более масштабным (в сочинениях Верди и даже в пантеистических финалах симфоний Малера).
595
Charles Rosen, The Classical Style: Haydn, Mozart, Beethoven (London: Faber & Faber,1971), p. 47.
596
Berlioz, ‘Twenty-fifth Evening’, p. 241.
597
The Gentleman’s Magazine, no. 57 (4 February 1731).
598
Berlioz, ‘Eighteenth Evening’, p. 188–189.
Опера: социальный контекст
Опера – дело дорогое.
В начале XIX века ключевым умением для музыканта по-прежнему было умение доставить удовольствие своему аристократическому
599
John Warrack, Carl Maria von Weber (Cambridge: Cambridge University Press, 1976), p. 110.
600
Деньги! Деньги! Деньги! (нем.)
601
Berlioz, ‘Seventh Evening’, p. 105.
602
Edith Wharton, The Age of Innocence (1920; Oxford: Oxford World Classics, 2006) p. 4.
По мере демократизации оперной аудитории стало все более важным удовлетворять вкусы не только старой знати, но и критиков. Однако критики тоже желали быть модными. Шумиху, связанную с премьерой в 1821 году в Берлине «Вольного стрелка» Вебера, подогревал недавний успех соперничающей постановки «Олимпии» Гаспаре Спонтини: Юлиус Бенедикт нервно примечал среди гостей «Э. Т. Гофмана… Генриха Гейне и целую толпу литературной и музыкальной молодежи, среди которой был и малыш Феликс Мендельсон с родителями…» Гофман попытался примирить враждующие стороны, подняв бокал в ресторане Ягера на Унтер-ден-Линден: «За моего любимого композитора – после Спонтини» [603] .
603
Warrack, p. 240–241.
Центром оперного мира был Париж. В середине 1850-х годов Верди описывал его предпочтения и требования с обычной своей свирепой сварливостью: «Я не миллионер и не намерен тратить несколько тысяч франков на рекламу, клаки и прочую такого рода грязь. А это, судя по всему, необходимо для успеха» [604] .
Берлиоз блестяще отразил мир и тщету этого вида музыкального искусства: для руководителя «хорошо написанная музыка… это музыка, которая не портит ничего в опере»; в Париже «опера безумно влюблена в посредственность»; «В Лондоне самой важной вещью для директора оперного театра является афиша»; дирижеры исправляют ошибки в оркестре, стуча скрипичным смычком по суфлерской будке (в одном случае несчастный суфлер после этого умер от страха); на репетициях «все мирно болтают о политике, индустрии, железных дорогах, моде, биржевых новостях, танцах и философии до двух часов дня», когда приходит пора обедать; знаменитая примадонна «взяла такое оглушительное верхнее ре, что мы испугались, не рожает ли она. Публика с восторгом топала ногами». Подобно Верди, Берлиоз особенно ненавидел привычку перекраивать музыкальные шедевры под вкусы публики: в Англии «я видел представление “Фигаро” Моцарта в Королевском театре, однако опера была тромбонизирована, офиклеидизирована [605] и, короче говоря, обита медью, как дно линейного корабля», тогда как «в Парижской опере сочли необходимым поставить “Дон Жуана” и “Волшебную флейту”, однако изувечили и изуродовали то и другое, превратив их в безобразные пастиши с помощью ублюдков, чьи имена следует предать анафеме», а издатели выпускали арии, превращенные «в какого-то салонного Глюка с необременительным фортепианным аккомпанементом». Быть может, самым совершенным примером такого рода обезображивания была «Robin des Bois», французская версия «Вольного стрелка» со вставками, сделанными критиком, писателем и третьесортным музыкантом Кастилем-Блазом, который полагал, что «со стороны Вебера было неблагодарным попрекать человека, сделавшего его музыку популярной во Франции» [606] . (Берлиоз иногда и сам занимался аранжировками и переделкой чужих произведений, отчасти из-за того, что нуждался в деньгах, отчасти же затем, чтобы эту работу не сделал кто-то куда менее способный.)
604
Giuseppe Verdi, letter to Clarina Maffei (November 1854); see Dyneley Hussey, Verdi (London: J. M. Dent, 1974), p. 98.
605
Имеется в виду ныне вышедший из употребления духовой инструмент офиклеид.
606
Berlioz, p. 128, 118, 136, 124, 130, 122, 74, 305, 129, 74, 324.
В основе язвительности Берлиоза лежали серьезные размышления и художественная состоятельность. Он полагал, что смог бы достичь успеха в качестве оперного композитора только в том случае, «если бы я был поставлен в положение такого же полновластного хозяина большого театра, каким я являюсь по отношению к оркестру, когда я им дирижирую во время исполнения одной из своих симфоний. Мне нужно, чтобы я мог располагать доброй волей всех, приказывать всем, начиная с первой певицы и первого тенора, хористов, музыкантов, танцовщиц и статистов и до декоратора, машинистов и постановщика. Оперный театр, как я его понимаю, есть прежде всего огромный и сложный музыкальный инструмент; я умею на нем играть, но для того, чтобы я играл на нем хорошо, необходимо, чтобы мне доверили его полностью» [607] [608] .
607
Цит. по: Берлиоз Г. Мемуары. М.: Музыка, 1957.
608
Hector Berlioz, David Cairns (ed. and trans.), The Memoirs of Hector Berlioz (New York: Alfred A. Knopf, 2002), p. 510.
Так это и произошло, но не с ним, а с его великим последователем, визионером музыкальной драмы, человеком железной воли Рихардом Вагнером.
Политика и композитор в обществе
Любая музыкальная эра отражает политику своего времени.
Революционная Франция породила популярные певческие фестивали. Наполеон потребовал от парижских композиторов, таких как Паизиелло, Керубини и Мегюль, разорвать все прежние связи и соревноваться друг с другом за императорское внимание. Придворные fetes [609] и концерты устраивались для того, чтобы развлечь дам, как это было во времена клиентов и патронов предыдущего столетия.
609
Празднества (фр.).