Пятьсот веселый
Шрифт:
— Нет, Гена, — сказала Лазарева с милой улыбкой. — У нас твердое правило — не давать книги чужим…
Рыжов уже навешивал аккуратную маленькую калитку, когда появился Курочкин в своей кепчонке, забрызганной известкой.
— Остановись, Рыжов! — патетически воскликнул он, сдернув кепчонку с головы. — Ты не ведаешь, что творишь! Ведь, правда, Елизавета Ивановна? — Этот вопрос Курочкин адресовал Генкиной матери, которая как раз вышла из дому.
— Не знаю, о чем вы говорите, Савелий Петрович, — с улыбкой сказала мать, укоризненно покачав головой.
Оказывается,
— Нет, вы посмотрите, Елизавета Ивановна, на этого товарища Рыжова, — объявил Курочкин, нахохлившись и выставив вперед острый кадык на тонкой морщинистой шее. — Что вы делаете, Рыжов! Вам не стыдно ставить этот кулацкий забор? Вы омрачаете детство этого умного ребенка. — Тут Курочкин протянул руку в сторону Генки.
Мать смеялась. Рыжов помрачнел и тяжело опустился на оказавшийся лишним столбик, чтобы свернуть «козью ножку». Он выглядел несчастным и виноватым. А Курочкин воодушевился еще больше. Он присел рядом с Рыжовым и обнял его за плечи.
— Разве для этого мы боролись за коммуну? Нет, брат! Мы боролись за то, чтобы всяк человек жил с открытой душой, с чистым сердцем, а не прятался за глухим забором…
Рыжов потускнел совсем. Он, правда, не воевал за Советскую власть (хотя и против тоже не воевал), однако Курочкин так часто и великодушно повторял эти слова по отношению к приятелю, что тот иногда начинал верить, что и он, Рыжов, сделал кое-что для Советской власти.
А Курочкин распалялся все больше, словно подстегивал себя собственными словами:
— Да разве можно тянуть к себе то, что принадлежит всем? Ведь двор — общий. А если каждый из четырех соседей поставит свой забор? Тогда Лазарев в свою квартиру просто-напросто не попадет. Так я говорю, Рыжов?
— Ну, так, — уныло согласился Рыжов, которому в общем-то было все равно — ставить забор или не ставить.
— Воистину так! — воскликнул Курочкин таким голосом, будто постиг все тайные пружины, движущие корыстолюбивыми людьми. — Но Лазарев знает, что соседи не будут ставить заборы, и пользуется этим. Он жаден по-дореволюционному. Для него «мое» — это царь и бог. А ты, товарищ Рыжов, видел плановика Лазарева позавчера на воскреснике?
— Нет вроде бы…
— «Вроде бы»! — передразнил приятеля Курочкин. — Точно не было его и не будет. Такой бесплатно и шагу не сделает.
Он сделал небольшую паузу и продолжал:
— Вот придут, положим, ко мне из партъячейки и скажут: «Давай, Курочкин, отработай бесплатно
— И я пойду, — угрюмо пробурчал Рыжов, ожесточенно теребя синюю заплату на серой штанине. — Но у меня дома шесть рыженят — старшему четырнадцать — по лавкам сидят. Их кормить надо? Надо, я спрашиваю?
— Надо, — погрустнел и Курочкин. — Я бы для ребят все отдал. Чтобы все наши ребятишки имели рубахи получше, чем вот у этого мальчугана. Так я говорю, сынок? — Курочкин встал.
Генка обиделся за свою рубашку. Она была почти новая: мать купила материал на простыни, а из остатков совсем недавно сшила рубаху, красоту и прочность которой Курочкин, видимо, не сумел оценить.
— Ладно, Курочкин, ты иди отдыхай, а мне калитку навесить надо, — сказал Рыжов, не глядя на товарища.
Когда под вечер Рыжов ушел, Генка с грустью оглядел двор. Теперь осталось место только для девчачьих скакалок, да и то…
А Лазарев действовал. Каждый день после работы, а в воскресенье с самого утра он подметал, разравнивал привезенный шоферами песок, прикатывал его огромной тяжелой чуркой, на которой обычно отец и старшие братья Генки кололи дрова.
Однажды Генка услышал, как мать говорила отцу:
— Хозяйственный сосед. Все так красиво сделал. Только зачем он тебе деньги за эту несчастную чурку предлагал? Нет, чтобы по-соседски взять или попросить насовсем…
— Меня всего передернуло, — отозвался отец. — А когда новоселье праздновали, она гостям картошку кислую подала. На закуску! Я выпил чарку, а она таким миленьким голосом: «Закусите, Сергей Павлович!» Мне в атаку на японские окопы было ходить не так страшно, как проглотить эту распроклятую картошку. А она смотрит. Зажмурил я глаза и проглотил. Авось, думаю, водка все продезинфицирует.
— А сам он не пьет и не курит, — в голосе матери звучало то ли одобрение, то ли удивление: нужно было видеть лицо, чтобы точно определить ее чувства, но Генка притворялся спящим и не мог этого сделать.
— Хорошо, если он и водку и табак презирает, но если от жадности… — проговорил отец, который и курил много и, случалось, выпивал, за что ему здорово нагорало от матери.
— Скупость не глупость, — неуверенно сказала мать и вздохнула, потому что была хорошей хозяйкой, но «копить добро» не умела, хотя частенько поговаривала о бережливости. — Быть скупой плохо, транжирой — тоже. Как найти тут середину? Ума не приложу.
— И не прикладывай, — беззаботно отозвался отец. — Будем жить, как жили. Ребята вырастут умнее нас.
— Дай-то бог. Не могу я деньги копить, от ребят отрывать. Не могу и не хочу.
А Генка в эти дни читал «Морского волка». На этой книжке он и попался. Не слышал, как в комнату кто-то вошел, а когда оторвался от книжки, увидел, что мать и сосед смотрят на него. Мать — с испугом и жалостью, сосед — с веселым торжеством, довольный тем, что шел по правильному следу.
— А как это называется — лазать в чужой сарай? — ласково спросил Лазарев. — Это называется…