Расплата
Шрифт:
— Да, тетя. Уложи снедь в авоську.
Вот показалось и кладбище, обнесенное каменной стеной. Издали оно похоже на густой остров леса. Когда-то его покой страшил Чичико. Этот куцый клочок земли, сумрачный от теней древних лип, представлялся ему чем-то непостижимым и таящим опасность, словно неведомая страна, находящаяся где-то за тридевять земель и населенная чужими людьми. Ведь тогда Чичико не знал ни одного из тех, что покоились под тяжестью, могильной земли. Правда, некоторых он раньше видел, о других кое-что слышал, но все это как-то проходило мимо его сознания. Кроме мелких случайных воспоминаний или незначительных случаев, в голове не хранилось ничего. Как-то Тебронэ взяла с собой Чичико на похороны соседа, умершего молодым. Гроб почему-то стоял не в комнате, а посреди двора перед домом. Лето выдалось жаркое. Сидевшие у гроба женщины громко причитали и отгоняли ольховыми прутьями мух. Мухи садились на лицо покойника, ползли по нему, забирались в нос и уши. На нем были новые импортные туфли. Все внимание маленького Чичико приковалось к этим мухам, ползающим по восковому лицу, к красивым туфлям, которые особенно запомнились ему. Может быть, он тогда жалел, что их, ни разу не надеванных, закопают в землю?
Или вот еще один случай. У другого соседа умер сын.
Или взять Гиви, сверстника Чичико, отданного родителями в «ремеслуху». Помимо Гиви, в семье было еще четверо ртов, а война только кончилась, все жили впроголодь, где тут было прокормить такую ораву? Через год Гиви вернулся домой. Тринадцатилетний подросток подхватил плеврит, перешедший в чахотку. В месяц осунулся, пожелтел как свеча этот неуклюжий, застенчивый, похожий на медвежонка, толстяк. С самых детских лет отличался он необычайной стеснительностью, вечно ходил с опущенной головой и страшно робел, когда с ним заговаривали взрослые. На первый взгляд он казался крепким, да организм не смог справиться с болезнью. Уход ему был необходим, усиленное питание, а родителям приходилось считать каждый кусок. Целыми днями лежал Гиви на балконе, а когда ребята собирались играть в мяч, он, бывало, спускался и просился в команду — никак не мог смириться со своей болезнью. Чичико легко отбирал у него мяч, отталкивал. Жалел ли он Гиви? Нет, не жалел. Хотя знал от старших, что тот обречен, но все равно не испытывал ни капли жалости и даже всячески сторонился его. Избегал потому, что тот носил в себе что-то непонятное, страшное, опасное, а вовсе не из-за боязни заразиться, хотя Бахва и предостерегал его. Нет! Ужас той обреченности, которая стала судьбой Гиви, был непостижимым для детского ума, но именно эта непостижимость — невидимая и неизвестная — заставляла Чичико сторониться товарища.
Теперь многое изменилось. На кладбище покоились люди, которых Чичико хорошо знал, которых любил, и именно факт их кончины избавил смерть от тумана таинственности, она стала такой же будничной и близкой, как завтрашний день. Чичико больше не пугали темная тишина вековых лип, обвитые плющом кресты, вросшие в землю могильные плиты — они лишились покрова странности и инородности. Могилы уже не вызывали жгучего любопытства, Чичико знал, что смерти никто не минует, и этой мыслью заслонялся от боязни умереть. Коль суждено умереть, так лучше быть погребенным в родной земле, над которой опрокинулось родное небо, знакомое всем и движением облаков, и расположением звезд, и это небо не пугает оставшегося наедине с вечностью, а успокаивает и вселяет неведомую надежду.
Да, теперь многое изменилось.
Солнце скрылось за облака. Сразу посвежело, но теплый пар продолжал подниматься от земли, и несмолкаемые трели полевых птиц наполняли все окрест. Вьющиеся розы, горящие тысячами бутонов, оплели на домах столбы балконов. В палисадниках распустилась сирень. Пепельные осины с серебристыми листьями качали макушками, выстроившись вдоль дороги. Влажные опавшие листья пружинили под ногами, порой заборы скрывались за буйными зарослями бузины и волчьей ягоды. Вдоль канав курчавился подорожник. В переулке от недавнего дождя дорогу развезло, запах навоза смешивался с густым ароматом садов, огородов, с острым запахом мяты, блоховника, шафрана и петрушки.
Но стоило закончиться переулку, как дорога вырывалась в безграничное пространство, сплошь подернутое зеленями. В безмолвной неподвижности простирался воздух, пахнущий вспаханной землей и молодой травкой. Вдали, за пашней поднимался частокол тополей. Сквозь их изумрудную листву просвечивали красные черепицы крыш. Там, вдоль реки, тянулись села. Еще дальше виднелась мельница с черными обнаженными стропилами. Скот пасся на берегу ручья, и когда Чичико миновал мостик, — мутный ручеек, журча, пробирался в зарослях ольхи и пропадал почти сразу, — до кладбища было уже рукой подать, на сером небе четко поднялась старая обезглавленная церковь. Людьми, пришедшими на кладбище, овладело непонятное праздничное настроение, хотя причиной, собравшей их здесь, была смерть — ужасная участь близкого, когда-то ввергавшая их в безмерное горе и слезы. Но сегодня все муки и горе были забыты. Дети с шумом бегали между могилами, споря, разбивали крашеные яйца. Мужчины пили за ушедших. Вино есть вино, за что бы его ни пили, за здравие или за упокой. Люди кружком сидели у еды, разложенной возле могил, хмельно и весело беседуя о повседневном бытии. Пили и за будущее. Поистине надо совсем лишиться разума, чтобы, находясь на кладбище, ожидать грядущий день с надеждой и верой. Но вино брало верх, смерть изгонялась с погоста. Говорят, что только желающий себе зла доверяется этому миру, но какой прок сидеть сложа руки? Разве не правы люди? Что им остается делать? Только старухи в траурных платьях и платках выделялись своей печалью. Подперев лицо руками, они не сводили глаз с безграничных просторов земли. Некоторые из них сидели у могил своих детей, и кто знает, может быть, в глубине души неясно осознавали то невольное и тяжелое преступление, в котором виновны перед своими детьми, к чьим могилам пришли в этот день, которым дали жизнь, а вместе с ней обрекли на тысячи мук и страданий, завершившихся наконец смертью. По пословице, с родителями не расквитаешься, даже если поджаришь для них яичницу на ладони. Но кто знает, а не иначе ли? Может быть, сам родитель во веки веков не искупит перед детьми своей вины? Может быть, это смутное ощущение вины и есть инстинкт, заставляющий человека до скончания дней безвозмездно служить ребенку? Ведь дети никогда не бывают столь преданны родителям, даже самый черствый и эгоистичный человек чувствует иногда тягостную вину за все беды, выпавшие на долю его детей, и пытается забыть об этом или откупиться. Так думал теперь Чичико, который никогда не чувствовал благодарности к родителям. Он остановился у могилы матери, вытащил из сетки две бутылки вина, расстелил тут же бумагу и выложил на нее красные яйца и кулич. Свернув сетку, сунул ее в карман. Ему было двенадцать, когда умерла мать, а отец погиб еще раньше, он даже его лица вспомнить не мог, как ни старался. Узнав о гибели мужа, мать слегла и больше не вставала. Все заботы перешли к Чичико. Ему приходилось подниматься с петухами и отправляться в поле вместе с
— Подохнуть мне, если это не Чичико! — Хриплый голос вывел Чичико из размышлений, он поднял голову и увидел Бучунию — хмельного, расплывшегося в улыбке, шагающего прямо к нему. Не очень приятно было встретиться с ним здесь, но, отвечая на приветствие, Чичико успел подумать: какие только мысли не придут в голову на кладбище!
Потом они пили вино. Двух литров, как это всегда бывает, оказалось мало, тем более что Бучуния был не один, а с рыжим Како и Наполеоном Амбросиевичем. Чичико, Бучуния и Како — одногодки, а Наполеону Амбросиевичу уже перевалило за шестьдесят. Высокий, чуть сутулый, с бронзовым морщинистым лицом и поредевшими волосами на голове, Наполеон Амбросиевич разговаривал басом, размахивая руками, словно провинциальный трагический актер. Может быть, в молодости он увлекался театром, кто знает? Или врожденный артистизм придавал его лицу такое трагикомическое выражение? Во время войны Наполеон Амбросиевич попал в плен, бежал, командовал партизанским отрядом в горах далекой Италии. Документы, подтверждающие его заслуги, он всегда носил с собой в нагрудном кармане и, когда считал нужным, давал их почитать собеседнику. Но бывало и так, что на все расспросы о его прошлом он только махал рукой: кому, мол, это сейчас интересно?
— Прошлое — ерунда! Я за будущее! — провозглашал он и хихикал. Трудно было понять, шутит он или в самом деле думает так, потому что он частенько прикидывался дурачком. Вернувшись с войны, он запил. И раньше не отказывался от стаканчика, но после плена и лагеря отдавал предпочтение водке, хотя и вином тоже не гнушался. Пил он беспробудно. Чичико не довелось видеть его трезвым. Но в питье Наполеон Амбросиевич был крепок. Он любил ходить в гости. Выпьет как следует, пошутит, вернется домой и заляжет спать. Чтобы скандалить, такого за ним не водилось. У него были уже взрослые дети, но даже это не удерживало его дома. Семье, вероятно, не по нраву было пьянство отца. А посторонние любили общество Наполеона Амбросиевича. Что они теряли? Собеседник он был хоть куда, остроумный и остроязычный. Ведь развлекаясь и болтая с чужими, человек отдыхает, не открывая себя. А домашним воспоминания Наполеона Амбросиевича уже оскомину набили.
Двух литров вина явно не хватало. Бучуния вытащил новенькую десятку и послал за вином какого-то мальчика. Тот мигом притащил большую бутыль. Пока мальчишка бегал, Бучуния завел беседу с Чичико. Давно они не виделись. На первый взгляд Бучуния заметно изменился — в нем появилась степенность, но во всем остальном он оставался прежним, и Чичико это сразу подметил, едва они разговорились. Неловкость и скованность не оставляли Чичико, хотя он понимал, что его сверстник не блещет умом. Понимать-то он понимал, но скованность все не проходила, и он почему-то не мог смотреть в глаза Бучунии. Как ни принуждал себя открыто взглянуть на него, ничего не мог с собой поделать. Взгляд Бучунии словно давил, пронизывал, подчинял себе и заставлял отводить глаза. С детства сохранил Бучуния этот взгляд уверенного в себе человека, и Чичико вновь ощутил его. Сколько воды утекло с тех времен, но ничто не изменилось. Несмотря на теплоту и явную расположенность, с какой Бучуния встретился с Чичико, тот стеснялся своего сверстника так, словно в глубине души не считал себя достойным уважения. Чем он хуже Бучунии?! Наверное, чем-то хуже! Чичико было не по себе от давящего чувства своей подчиненности. Может быть, ему казалось так оттого, что они нахально пристроились у могилы его матери и пили вино, купленное на деньги Бучунии? А, да купи Чичико вино на свои, все равно в нем не утихло бы ощущение зависимости! Как ни обернись дело, Бучуния будет вертеть им, как захочет! И Чичико потянуло уйти домой. Хотелось плюнуть на все и уйти, но ему было совестно бросить компанию. В этом-то и выражалась его покорность. Надумай уйти Бучуния, кто бы его удержал? Никто! Но Чичико не осмеливался даже заикнуться о своем желании и продолжал выпивать, несмотря на то, что ему было не до выпивки, хотя бы потому, что дома умирал Бахва. Бучуния был тертый калач и держался, как человек, видавший виды. Рассуждал он смело и, как к равному, обращался к Наполеону Амбросиевичу. Чичико тоскливо подумал, что он бы не осмелился так разговаривать со стариком, постеснялся бы разницы в возрасте. Чего-то не хватало в его характере. Того, чем Бучуния был наделен с избытком.
Они пили, разговаривали. Настроение Чичико не улучшалось, он словно исполнял тягчайший обряд. Он слушал других и молчал. Наполеон Амбросиевич сидел выпрямившись, как и подобало старому воину, и почему-то оправдывался.
— Что делать, господа, я — человек маленький, и не обременяет ли кого-нибудь мое присутствие? — декламируя, спрашивал он с непринужденной серьезностью.
— Что вы, что вы, Амбросиевич! — успокаивали его.
— Вы — молодые, ныне ваш черед заботиться о мире, — пронзительным басом взревел вдруг Наполеон Амбросиевич, выкатив глаза. Обведя всех орлиным взором, он тут же снова размяк и захихикал (шутил он или говорил всерьез?), — хе-хе-хе, еще стаканчик пропущу и… все! Не стану вас больше беспокоить!