Рассказы и сказки
Шрифт:
Ривке лежит, точно окаменелая
Ханэ задумывается немного, потом доканчивает:
— Но потом, когда он хотел расстегнуть мне блузку и засунуть руку, я застыдилась и убежала. Он забыл запереть дверь…
— Слава богу, слава богу! — шепчет Ривке с заглушенным плачем.
— Что ты говоришь, Ривке?
— Ничего, Ханэ.
— Скажи мне только, Ривке, зачем это он руку хотел засунуть?..
— Молчи! — перебивает ее Ривке с испугом.
. . . . . . . . . . . . .
К счастью, старик не слышит. Он погружен в свои псалмы. Прочитывает
"Нет в устах их истины… Сердце их — пагуба; гортань их — открытый гроб", яма, значит, чтоб проглотить… и "языком своим льстят"…
Ривке лежит бледная, со стиснутыми зубами и прислушивается.
Ханэ смотрит на нее перепуганная…
Если не выше ещё…
(Из хасидских рассказов)
1894
Перевод с еврейского С. Фруга.
И ежедневно на рассвете во время слихос немцовский рабби исчезал.
Его не видно было нигде: ни в синагоге, ни в обеих молельнях, ни при богослужении на частной квартире, а дома и подавно. Двери оставались открытыми, входил, кто хотел. Краж не случалось, хотя в доме не оставалось ни живой души.
— Где может быть рабби?
Где ему быть? Конечно, на небе. Мало ли дела у него там перед "страстными днями"! Мало ли о чем позаботиться надо! Евреям, не сглазить бы, нужно пропитание, спокойствие, здоровье; нужно удачно детей сосватать. Хотят евреи быть добрыми и богобоязненными. А грехи ведь велики, и дьявол тысячеглазый видит все и доносит и обвиняет…
Кому же заступиться, если не рабби?
Так думают все.
Но появился однажды литвак, — смеется. Ведь вы знаете литваков: книг нравоучительных не очень уважают, зато голову набивают себе талмудом да раввинской письменностью. И вот этот литвак приводит доказательства из талмуда, прямо в глаза тычет, что даже Моисей-законодатель — и тот при жизни не мог взойти на небо и достигал лишь высоты на десять локтей ниже небесного свода… Ну, поди спорь с литваком!
— Все-таки, — спрашивают литвака, — куда же девается рабби?
— Да мне что? — отвечает он, пожимая плечами. Но тут же (на что литвак способен!) решает разузнать, в чем дело.
* * *
В тот же день, сейчас же после вечерней молитвы, литвак прокрадывается в комнату рабби. залезает под кровать и лежит: надо обождать всю ночь и выяснить, куда девается рабби и чем он занимается в это время.
Другой, может быть, задремал, проспал бы момент, литвак же находчив: лежал и повторял наизусть целый талмудический трактат, — не помню уже, какой именно.
На рассвете слышит: стучат — зовут к слихос. Рабби давно уже не спит; с час слышно, как он вздыхает. Кто когда-нибудь слыхал вздохи немировского рабби, знает, сколько народной скорби, сколько мук в каждом его вздохе. Душа изнывает, внемля этим вздохам. Но у литвака ведь железное сердце, — слушает и продолжает лежать.
Вскоре слышит литвак, в доме заскрипели кровати; домашние поднимаются. Бормочут краткую утреннюю молитву… Слышен плеск омовения. Стучат, открываясь и закрываясь, двери. Все уходят. Опять тихо и темно. Сквозь щели ставней пробивается бледное лунное мерцание. Сознался литвак, что, когда он остался один с рабби, на него напал страх. Вся кожа на нем запупырилась, как у испуганного гуся, и корни волос на висках начали колоть, как иголки. Шутка ли сказать: во время слихос оставаться наедине с рабби в одной комнате.
Но литвак ведь упорен: дрожит, зуб на зуб не попадает, а лежит.
Наконец, рабби встает; умывает руки, тихо читает молитву, как надлежит всякому еврею. Потом подходит к платяному шкафу и вынимает оттуда узел… Из узла появляется мужицкое платье: холщевые портки, огромные сапожищи, сермяга, большая баранья шапка и широкий кожаный пояс, обитый медными штифтиками.
Рабби все это надевает на себя…
Из кармана сермяги торчит конец веревки, обыкновенной грубой веревки.
Рабби идет, литвак за ним!
Мимоходом рабби заходит в кухню, нагибается под кровать и вытаскивает оттуда топор. Он засовывает топор за пояс и выходит на улицу.
Литвак весь дрожит, но не отстает ни на шаг.
Робкая, благоговейная тишина царит в темных уличках. Кое-где вырывается стонущий звук слихос из какой-нибудь молельни… Кое-где из-за оконных стекол доносится стон больного… Рабби держится все больше в сторонке, в тени домов и заборов… Временами фигура его выходит из тени; литвак все шагает за ним.
И слышит литвак, как биение его собственного сердца сливается со- стуком тяжелых шагов, рабби, но он идет дальше. И так выходят они за город.
За городом — роща.
Рабби заворачивает туда и, пройдя шагов тридцать-сорок, останавливается возле дерева. Литвак вне себя от изумления: рабби вынимает из-за пояса топор и принимается рубить дерево. Рабби рубит, рубит; деревцо трещит и падает. Рабби разрубает его на поленья, затем, расколов, увязывает веревкой в вязанку и, вскинув ее на плечи, засовывает топор за пояс и направляется из лесу обратно в город.
В каком-то переулке рабби останавливается у бедной, полуразвалившейся избенки и стучит в окошко.
— Кто там? — раздается испуганный голос, и литвак слышит, что это голос больной женщины.
— Я, — отвечает рабби по-мужицки.
— Кто "я"? — опять спрашивают из избенки.
— Василь! — отвечает рабби.
— Какой такой Василь и что тебе надо?
— Дрова маю продаваты, — отвечает мнимый Василь по-украински, — вязанку дров… и дешево, почти даром…
И, не дожидаясь ответа, он заходит в избенку.
Литвак прокрадывается туда же. При сером утреннем полумраке перед ним — бедная комнатка с убогой и поломанной утварью; на постели, под грудой тряпья, больная женщина. И говорит она с отчаяньем Василю: