Рассказы и сказки
Шрифт:
Старик Менаше выпил свое молоко и уселся у окошка.
Через оконце виднеются лишь длинные, узкие тени, которые от ног прохожих падают на маленькие стекла…
Чем ближе к полудню, тем быстрее меняются тени и тем печальнее становится старик. Люди спешат, бегут, торгуют, работают, лишь он один (так кажется ему) ни для чего уж не годится.
Он берется за псалмы.
Дрожащим голосом прочитывает он стих по-древнееврейски, стих в переводе и некрепкою ногою качает колыбельку Янкеле.
Ривке, полуодетая, сидит на кровати Ханэ: обе пьют чай. Рядом
У них идет интимный разговор.
— Я не скажу, Ханэ, расскажи!
— Клянись!
— Клянусь….
— Чем?
— Чем хочешь.
Ханэ морщит лоб и придумывает:
— Здоровьем Янкеле!
— Здоровьем Янкеле, — повторяет за нею Ривке.
— В чем?
— В том, что сохраню в тайне все, что ты мне доверишь…
Ханэ задумывается.
— Сиди, — говорит она, — я не могу… я лучше лягу и буду смотреть в потолок, а то я забываю, путаюсь… Когда я лежу и смотрю вверх, я все вижу перед собой… мне все представляется ясно…
— Ну, ложись, Ханэ…
— Ты также. Приложись ухом к моим губам, это — страшная тайна! Я не хочу, чтобы дедушка слышал!
И Ханэ морщит лоб еще сильнее. Она дышит тяжело, точно на ней лежит большая тяжесть. Она откидывается на подушку.
Сильно заинтересованная Ривке ставит быстро стаканы на стол и ложится возле Ханэ.
Старик прерывает чтение псалмов и, обернувшись к кровати, говорит:
— Не лучше ли, Ривке, прибрать?
— Сейчас, сейчас, дедушка, — отвечает Ривке, — Ханэ хочет мне что-то рассказать.
Старик с печальной улыбкой качает головой и опять начинает распевать свои псалмы.
И Ханэ рассказывает, сморщив лоб и широко раскрыв почти неподвижные глаза, которых Ривке несколько пугается.
Ей кажется, что Ханэ рассказывает не по памяти, а видит что-то перед собой и говорит то, что видит. И голос ее такой глубокий, и дыхание такое горячее…
Ханэ рассказывает:
— Кухарка куда-то вышла… Я осталась в кухне одна… жду мамы… она должна прийти за мной.
— Ривке, — перебивает она себя вдруг, — когда мы ели пшено с медом?
— Вчера, — отвечает Ривке недовольным голосом.
— Так это было-таки вчера… да, вчера… Сижу себе так и пью чай. Кухарка дает мне всегда чай… когда бы ни пришла, она мне дает чай… А там пить чай так приятно… с серебряной ложечкой… блестит… От чая становится тепло во всем теле… И сахар, слышишь ты, внакладку. Я хочу пить вприкуску, остаток домой отнести, кухарка не дает сахар, говорит она, тебе полезен… и следит, чтобы я положила все три куска.
Кухарка получает там целый фунт сахару… целый фунт в неделю! Кроме того, она берет еще сама.
Мама говорит… она берет из серебряной сахарницы, что стоит в первой комнате… она стоит открытая… я сама видела. Но я брать не буду…
На сахарнице изображен олень. Сама Пимсенгольц мне сказала, что это олень… С такими большими, ветвистыми рогами… действительно, олень…
— Итак, ты сидишь на кухне? — напоминает ей Ривке.
— Да, сижу я там на кровати… Ну, и кровать же у кухарки! Три большие подушки, наволочки белые, как снег… вязаные кружева, а сквозь них видно красное…
— Почему?
— Она имела, — говорит, — такую же девочку, как я. Звали ее не Ханэ, но моих лет… Поэтому она и меня любит, говорит она… Отчего ты вздрогнула, Ривке?
— Так, ничего… рассказывай дальше, Ханэ…
— Сижу и пью чай… а она входит.
— Кто?
— Битая невеста.
— Как битая?
— Ты разве не слышала? Ведь мама рассказывала. Да, да, ее бьют, потому что она не хочет того жениха…
— Ага! Ну… хорошо, она входит?
— Она, входит — бледная… с красными глазами… Слышишь, Ривке, дома она носит голубое шелковое платье, новенькое, с красными крапинками… Сзади болтаются две длинные, широкие атласные, также красные ленты… на концах обшиты черной шелковой бахромой… Сережки брильянтовые… Прическа такая чудная… высоко на голове волосы венчиком собраны, а посередине венчика голубь с распростертыми крыльями — понимаешь, из волос же. Сзади волосы собраны золотой пряжкой, спереди — также золотая пряжка, кажется — даже две! На поясе опять золотая пряжка — ослепнуть можно! Повернется — так и сверкает!
Ханэ замолкает.
— И все?
— Подожди! Это большая тайна, Ривке! — и она добавляет со страхом: — бог накажет, если ты расскажешь.
Ривке уверяет, что она ее не выдаст.
Ханэ кладет свою руку под голову Ривке, прижимает ее крепче к себе и продолжает рассказывать еще более тихим, еще более глубоким голосом:
— Она увидела меня и бросилась ко мне с плачем.
— Чего она хотела от тебя?
— Она хотела от меня услуги.
— Услуги? От тебя услуги?
— Всунула мне в руку полтинник, тот полтинник, который я вчера отдала маме — и еще кое-что…
— Что еще, Ханеле?
"Ханеле" в устах Ривке верный ключ, чтоб раскрыть сердце Ханэ.
— Письмо… И чтоб я отдала это письмо в строжайшей тайне.
— И ты взяла?
— Подожди… Она заучила со мною адрес — ведь я писать не умею: Герман… другое имя я уж забыла… улицу также… но, кажется, номер сорок…
— Ты взяла и отдала? — спрашивает Ривке со скрытым испугом.
— Не так скоро, — отвечает Ханэ наивно. — Долго искать пришлось.
Но не это интересует Ривке.
— Он холостой? — спрашивает она резко.
— Откуда мне знать? Должно быть…
— Он живет один? С усиками?
— Кажется… да. Он сам открыл мне. Я только нажала белую пуговку — это она меня научила.
— Он взял письмо?
— Взял.
— Дал ответ?
— Он не дал ответа… напишет по почте, сказал он. Но он так обрадовался письму… На радостях попросил меня в комнату, усадил на стул…
— Зачем?
— Он был очень рад! Он даже гладил мои волосы, — как мама делает иногда, в субботу или в праздник, когда у нее есть время… Потом он смеялся и даже поцеловал меня… в губы… прямо в губы… потом в глаза. "Красивые глаза", говорил он…