Рассказы о русском Израиле: Эссе и очерки разных лет
Шрифт:
Нос Гоголя
Как-то неловко стало, когда поставил рядом эти две фамилии: свою и великого писателя. Оговорюсь сразу, несмотря на очевидные провалы нравственного чувства классика, считаю Гоголя – талантом огромной величины. Может быть, по масштабам гениальности первейшего в современной истории литературы.
Скажу без фальшивой скромности, что понимаю, как делали свои вещи Бальзак и Пушкин, Достоевский и Толстой, Чехов или Диккенс… Но не могу постигнуть тайну волшебной прозы Гоголя. Ее сатанинскую и Божественную
Антисемитом он был, тут спорить не приходится. Однако, и без особых проблем, могу представить себя рядом с этим долгоносым и лохматым юдофобом где-нибудь в Риме, в кафе, у арки проклятого Тита, разрушившего наш Храм в Иерусалиме.
– Послушай, – говорю Гоголю. – Как ты мог?.. Ты, человек веры и традиций. Человек, помнящий, кто дал твоему народу веру, как ты посмел опоганить великий народ, сравнить еврея с мерзким насекомым. Раздавить его еще раз каблуком в ходе погрома убийц из бандитского воинства Тараса Бульбы? Добрейший и несчастнейший из человекообразных, как ты мог?
В ответ он начнет бормотать что-то невнятное в свое оправдание. А потом вдруг скажет отчетливо, досадливо теребя кончик носа.
– Ну не люблю я их… Так я и себя не люблю и род свой, что тут поделаешь?
С Гоголем могу представить такой разговор. С Достоевским, к примеру, или с его жутким близнецом Розановым, или с почившим недавно Солженицыным, – не могу представить. Там все ясно. И говорить как будто не о чем.
Есть еще некая странность: удивительное одиночество Гоголя в русской литературе. Казалось, не любил он евреев, был ярко выраженным национал-патриотом, а не жаловали его российские жидобои и державники. Никогда не могли простить ему мертвые души одного названия великой поэмы.
Либерал и революционер Белинский учил Гоголя, как нужно относиться к «свинцовым мерзостям» самодержавия. Пройдет век с лишним, и защитники этих «свинцовых мерзостей» начнут порицать Гоголя за его нелюбовь к великому русскому народу.
Казалось бы, не было писателя столь близкого к национальному духу великороссов; писателя, работавшего, в отличие от иных отечественных классиков, вне библейской традиции; гения, предельно близкого к еретической, бунтарской, языческой природе православного человека, а не любили русские словесники-патриоты Николая Васильевича.
Вот и на отечественный экран перенесли Гоголя ненавидимые им евреи: Михаил Швейцер и Ролан Быков. И с каким блеском проникновения и душевной боли сделали они это, простив, надо думать, писателю его бесспорный грех юдофобии.
Да и язык Гоголя настолько народен по своему духу, что писатель этот практически непереводим. Не звучит он на немецком, английском или французском языках. Нет в европейской речи, за исключением, пожалуй, чуда фантазий Гофмана, даже намека на музыку
Что еще странно: любил Гоголь Европу. Где только не работал над своими шедеврами: в Швейцарии, Италии, Франции, Германии, а не смог угодить этим странам своим пером.
С жанром его вещей опять же проблема. Не писал Гоголь прозу, но и стихов никогда не писал. Понимая это, назвал Николай Васильевич свой великий роман поэмой. Да что толку. Вне жанра работал этот человек. Красну девицу модной романтики он ломал прекрасным уродством абсурда, динамику повествования безжалостно тормозил статикой картин, слезу сантимента тут же вытирал жесткой тканью насмешки… В общем, Гоголь – это Гоголь, и больше никто.
Сам же я, ясно сознавая, что подражать Гоголю совершенно невозможно, всегда пытался идти в своем скромном писательстве именно за ним. Тогда же, когда чувствовал утрату планки над головой и терял ориентиры, брал томик Гоголя, читал его тексты и успокаивался, определив точное место и время своему сомнительному дару.
Был ли Гоголь безумен? Конечно. И не только безумен, но открыто и страстно безумен, хотя бы потому, что пошлая, мелочная, мещанская норма в его душе отчаянно боролась с величием призвания и помыслов.
И это все, вся мука и безумие, живут в прозе – поэзии – музыке – живописи Николая Васильевича Гоголя. Живут во всех его вещах, но обнаженно, до предела явственно в петербургской повести «Нос».
Начинается вещь эта плавно и затейливо, а кончается косноязычно, неопределенно, чудно: «Но что страннее, что непонятнее всего, – это то, как авторы могут брать подобные сюжеты. Признаюсь, это уж совсем непостижимо, это точно… нет, нет, совсем не понимаю. Во-первых, пользы отечеству решительно никакой; во-вторых… но и во-вторых тоже нет пользы. Просто я не знаю, что это…
А однако же, при всем том, хотя, конечно, можно допустить и то, и другое, и третье, может даже… ну да и где не бывает несообразностей?.. А все, однако же, как поразмыслишь, во всем этом, право, есть что-то. Кто что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете, – редко, но бывают».
«Во всем этом, право, есть что-то». Только вот что? Тут каждый волен предложить свою гипотезу. Сам Гоголь был сочинителем свободы фантастической. Вот он и дозволял свыше, своим же рескриптом, свободу читателю. Мало того, провоцировал его на неизбежность этой свободы.
Критики всегда искали и, надо думать, будут искать родство этой повести Гоголя с произведениями иных авторов, с опытом, историей иных классических героев. Мне же кажется, что «Нос» Гоголя – одна из историй его собственного дискомфорта в том неуютном мире, в котором писателю пришлось жить.
Настоящий художник – он хитро старался спрятать подлинную сущность этой вещи в портрете самого Носа господина Ковалева. Вот он этот портрет: «…читатель теперь может судить сам, каково было положение этого майора, когда он увидел вместо довольно недурного и умеренного носа преглупое, ровное и гладкое место».