Развод. Зона любви
Шрифт:
Во флешке — записи. Счета. Внутренние документы Виктора. Взятки. Чёрная бухгалтерия.
В бумагах — схемы. Свидетельства. Подписи поддельных протоколов.
В приложении — копия отчёта о смерти Елены, с подписями тех, кто должен был защищать, но продавал свою тишину.
Каждая страница — как выстрел.
Каждый пункт — гвоздь в крышку его власти.
Владимир передал всё это в руки тем, кого когда-то знал по оперативкам, по выездам, по ночным звонкам, по огню в глазах, который не купишь. Он знал — кому
— Ты уверен, что они возьмутся? — спросила я накануне.
Он посмотрел на меня долго.
— Уверен, что им будет страшно не взяться.
И он был прав.
Прошло меньше суток. Мне не звонили. Не писали. Не просили ни интервью, ни объяснений. Но я чувствовала, как запускается машина. Как гудит земля под ногами. Как канцелярия поднимает голову. Как реестр начинает шевелиться.
Это было не уличное разбирательство.
Это был закон, в своём настоящем, тяжелом, неподкупном облике.
И теперь Виктору предстояло встретиться не с моим гневом — а с тем, что он придумал когда-то для меня.
Я смотрела на кофе, на треснувшую чашку в уголке кухонного шкафа — и вдруг поняла:
Треснул не только фарфоровый сервиз.
Треснула его броня.
Теперь уже не починить.
Он думал, что достаточно денег, чтобы переписать любую правду.
Но правда вернулась — в печатях, в конвертах, в протоколах, в тех, кто не стал молчать.
И в нас.
Во мне.
Во Владимире.
Теперь всё происходило не во тьме. А при свете.
На бумаге.
Под присягой.
С подписью.
Он перестал появляться на людях. Его лицо исчезло из хроник, где раньше мелькало каждую неделю. Он не пришёл на конференцию, отменил деловую встречу, а потом и вовсе — перестал отвечать на звонки даже своим. Не потому что испугался суда. Он почувствовал запах собственной крови.
Я узнала об этом не из новостей. Владимир, сидя напротив меня, положил на стол лист с распечаткой.
— Он пытается уехать. Деньги — через Эстонию. Люди — старые, из его круга. Но все боятся.
— Боятся чего?
— Не суда. Тебя.
Он сказал это просто. Без лишнего пафоса. И в этом была сила — я стала для Виктора не угрозой, а приговором. Живым. Необратимым.
— Анна, — он посмотрел прямо, не отводя взгляда, — ты стала его концом. И именно поэтому теперь он опасен. Он не будет бить по счетам. Он ударит по тебе. Если решится. Если успеет.
Я сжала ладони. Он знал, как я ненавижу охрану, сопровождение, коды, закрытые окна. Я только вернулась к жизни — и снова этот страх? Снова стены?
Но я кивнула. Молча. Потому что где-то внутри уже не женщина отвечала, а та, что вышла из карцера и поклялась больше не молчать.
А потом, в ту же ночь, мы сидели вдвоём. Без света. Только настольная
— Если ты решишь идти, — сказал он, — я пойду с тобой. Не рядом. За спиной. В тени. Я не отпущу тебя туда одну. Больше никогда.
Это было не «я тебя люблю». Это было сильнее. Глубже. Правдивее. Это было обещание. Обет. Вера. То, что не требует свидетелей и аплодисментов.
Я не спала в ту ночь.
Я думала о Елене. О её руках. О том, как я слышала, как она смеялась. Как она молчала, когда боялась.
И я поняла — я не могу не идти.
Не потому что хочу возмездия. А потому что иначе всё, что я пережила — было зря.
— Я буду свидетельствовать, — сказала я утром.
Голос дрожал. Но внутри было твёрже гранита.
— Я скажу правду. Перед всеми. Под присягой.
— Даже если будет больно? — спросил он.
— Особенно если будет.
И в этот миг я поняла: я уже не бегу от прошлого.
Я иду в него. С открытым лицом. С выпрямленной спиной. С огнём, который они хотели задушить.
Но я жива.
И значит — говорить буду я. А молчать — он.
Утро было до странности солнечным. Таким ясным, будто само небо решило быть свидетелем финального акта этой пьесы. Внизу, у зеркального фасада его офисного здания, уже толпились журналисты. Камеры. Плотные люди в чёрных костюмах. Кто-то из зевак снимал на телефон, кто-то смотрел, как на спектакль. Но я смотрела не туда.
Я сидела в машине напротив, в глубине тонированного салона, не касаясь стекла, не двигаясь. Только дышала — будто училась снова. У меня не было желания выйти, не было жажды триумфа. Только тяжёлое, гулкое ощущение, что ты дожила до дня, которого боишься больше всего — потому что он даёт не облегчение, а правду. А правда — не лечит. Она режет.
Виктор вышел из здания ровно в девять. Как всегда — с прямой спиной, с тем самым выражением лица, которое десятилетиями покупало доверие, закрывало сделки, влюбляло, внушало. Он всё ещё был в костюме от Brioni, туфли начищены, походка уверенная. Он даже улыбнулся кому-то — на автомате, как это делают те, кто привык всегда контролировать.
А потом — щёлк.
Не щёлчок камеры.
Щёлк — пластиковые стяжки, резко натянутые на запястьях. Голос:
— Виктор Сергеевич Брагин, вы арестованы по обвинению в убийстве, подделке доказательств, и финансовом мошенничестве.
Он даже не сразу понял. Только когда его повели — резко, жёстко, мимо толпы, мимо телекамер, мимо тех, кто вчера целовал ему руку — тогда лицо его впервые за всё это время стало настоящим.
Я видела, как он обернулся. Не знал, где я. Но искал. Внутренне чувствовал, что я смотрю.