Ребята с улицы Никольской
Шрифт:
И она подала Вальке перегнутый пополам конверт. Валька положил конверт на стол перед Леней.
— Читайте-читайте! — разрешила Валькина мать.
И Леня стал вслух с выражением читать послание Оловянникова. Чего только там хитрый маляр не наплел. Выходило, что он одел и обул Вальку, поселил его в отдельной комнате, учил «рисовать вывески и объявления», а племянник, вместо того чтобы благодарить дядю, связался с преступной компанией, познакомился с бездельницей-дворничихой, сбежал к комсомольцам в общежитие, где процветают пьянство, разврат и картежная игра.
Когда Леня кончил, все мы посмотрели друг на друга и рассмеялись. Даже сам Валька не смог
— Чего это вы? — опешила Елена Емельяновна.
Пожалуй, с полчаса разъясняли Валькиной матери Леня, Сорокин, Максимов и Глеб про горькое житье-бытье ее сына у богатого родственника. Даже я и то вставил несколько слов в общее повествование. Один лишь Валька, опустив голову, молча сидел на кушетке.
Сначала Елена Емельяновна никак не хотела нам верить.
— Боже мой! — восклицала она через каждую минуту, испуганно разводя руками. — Неужели правда?
И только когда Леня показал ей бывший Валькин кафтан, разостланный у порога для вытирания ног, Елена Емельяновна поверила и заголосила:
— Горе мне, горе. Кому я свое родимое дитя доверила!
И, кинувшись к Вальке, он стала обнимать, целовать его, приговаривать:
— Назад, сынок, поедем. Назад. Собирайся, сынок, собирайся! Поедем в деревню… Прокормлю тебя… Добрые люди не дадут с голодухи помереть!
— Мама, матушка! — успокаивал ее смущенный Валька. — Не убивайтесь вы этак, я ведь скоро сам получать деньги начну и вам помогу, и братикам, и сестренкам… А про дядю Саню позабудьте, эксплуататор он форменный.
Еще через полчаса мы все устроились за столом и пили сладкий чай. Оставшиеся неясности были уточнены и договорены. Вальке разрешалось жить в общежитии и работать в редакции при условии, что он во всем будет слушаться Леню. Лене Елена Емельяновна подарила кнут и просила не жалеть Вальку, если сын ее в чем-либо провинится. Леня в ответ громогласно рассмеялся и, подняв стакан сладкого чая, предложил выпить «за смычку уральского пролетариата с уральским крестьянством».
Ночевать Елену Емельяновну поместили на верхний этаж, к девчатам. Про Оловянникова она больше ничего не хотела слышать, а лишь жалела его жену, свою сестру, которой «приходится знаться с эксплуататором».
На другой день, восьмого ноября, в клубе был общий сбор нашей пионерской базы, посвященный десятилетию Октябрьской революции. Но, к великому сожалению, членам Студии революционного спектакля принять участие в первом отделении этого сбора не пришлось. К сбору как раз приурочивалась премьера «Красных дьяволят», и, пока в зале проходили торжества, а старших пионеров передавали в комсомол, мы, одетые в костюмы буденновцев и махновцев, сидели за кулисами и гримировались. Юрий Михеевич считал, что «грим — великое дело», без которого настоящий, классический спектакль, а к такому спектаклю он относил и «Красных дьяволят», не может существовать. Старый актер даже проводил после репетиции специальные занятия по искусству гримирования и добился того, что каждый студиец умел накладывать на лицо какой угодно грим.
Когда я налепил себе из гуммоза [19] нос картошкой и приклеил рыжие висячие усы, Юрий Михеевич одобрительно крякнул и сказал:
— Браво! Брависсимо! Но у меня, Георгий, к тебе громадная просьба: появляешься ты лишь в массовых эпизодах, в остальные моменты свободен…
— Ага! — ответил я, вглядываясь в зеркало.
— Только свободы, — продолжал Юрий Михеевич, — тебе не видать сегодня, как собственных ушей. Будешь сидеть с пьесой в суфлерской
19
Гуммоз — клейкий цветной пластырь, употребляемый для грима.
Я отказываться не стал: суфлером так суфлером. Попариться во время премьеры пришлось здорово: надо было лезть то на сцену, то под сцену. Даже шишку на лбу насадил, стукнувшись о край суфлерской будки. Валерка Чернов, игравший Махно, так входил в образ, что забывал все на свете и начинал говорить совсем не по пьесе. Мне удалось подсказать ему несколько раз.
Помню, как после заключительной картины зрители вскочили со своих мест и, хлопая в ладоши, вызывали режиссера и актеров. А самые голосистые кричали:
— Походникова!
— Пиньжакова!
— Плавинскую!
— Зислина!
— Чернова!
Мою фамилию, как обычно, никто не называл. А я и не обижался, ибо сценическая слава меня не прельщала. В последнее время под впечатлением Валькиных рассказов о редакции я надумал стать журналистом, да не простым, а каким-нибудь важным. Разве плохо, например, будет звучать: «Ответственный секретарь редакции Георгий Сизых».
Посмотреть премьеру Студии революционного спектакля пришли по приглашению Глеба и Игнат Дмитриевич с Терехой, приехавшие утром с Северного завода, чтобы поздравить своих родственников с годовщиной Октября. Были на спектакле и Валька с матерью, и наши родители, и учителя. Звали мы и Вадима, но для конной милиции никаких праздников не существовало. Весь день восьмого ноября Вадим патрулировал по городу.
— Думал ли я, побей меня бог, в молодые годы, — сказал вечером Глебу Игнат Дмитриевич, смахивая с ресниц слезы, — что на той самой сцене, которая для потехи хозяев мастерилась, мой внук станет представления давать.
XVII
С фасадов домов и с заборов поснимали флаги, портреты, лозунги, разноцветные лампочки, и снова потекли трудовые будни. Прекратились на время занятия в Студии революционного спектакля: Юрий Михеевич спешно подыскивал новые пьесы и целые вечера сидел в публичной библиотеке имени Белинского.
В свободные часы мы пропадали теперь на городском пруду. Там вскоре после праздников Уралпрофсовет открыл каток. У Глеба, у Герты и у меня имелись простенькие коньки «снегурочки», у Бориса — чуть получше: «нурмис». Сынки и дочки нэпачей катались только на дорогих коньках «английский спорт», но мы им не завидовали. Мы держались на льду гораздо лучше.
В теплушке, вернее, в холодушке, где помещались раздевалка катка и буфет, друг Левки Гринева, Денисов, как-то стал угощать нас ирисками.