Рефлекс змеи
Шрифт:
– Ты не мог его видеть. Когда?
– Ну… на прошлой неделе. Позавчера неделя стукнула.
– Ну, так ты ошибся, – торжествующе сказал Барт. – Это же был день похорон Джорджа Миллеса, и Элджин прислал мне телеграмму… – Он помедлил, блеснув глазами, но продолжил: – …И телеграмма была из Гонконга.
– Телеграмму с соболезнованиями, да?
– Джордж Миллес, – злобно сказал Барт, – был сволочью.
– Так ты, значит, не ходил на похороны?
– Ты что, спятил? Я плюнул на его гроб!
– Он что, заловил тебя в камеру, а, Барт?
Глаза его
– Ладно, – сказал я, пожав плечами. – Думаю, не ошибусь, если скажу, что много кто облегченно вздохнул, когда он погиб.
– Скорее, пали на колени и возблагодарили бога.
– А ты не слышал сейчас ничего об этом парне, который застрелил лошадей Элджина? Как там его… Теренс О'Три?
– Все еще в тюряге, – сказал Барт.
– Но, – сказал я, считая по пальцам, – март, апрель, май… он уже должен выйти.
– Он потерял право на досрочное освобождение, – сказал Барт. – Он ударил охранника.
– Откуда ты знаешь? – с любопытством спросил я.
– Я… в общем, слышал. – Внезапно разговор ему надоел, и он начал бочком-бочком пробираться к выходу.
– А ты слышал, что дом Джорджа Миллеса сгорел? – сказал я.
Он кивнул:
– Конечно. Слышал на скачках.
– И о том, что это поджог?
Он так и замер на ходу.
– Поджог? – изумленно спросил он. – Зачем кому-то… Ох! – Тут он вдруг понял зачем. Я подумал, что вряд ли он изобразил это изумленное восклицание.
Он не знал.
Элджин Йаксли был в Гонконге. Теренс О'Три сидел в тюрьме, так что ни они, ни Барт Андерфилд не совершали ограбления, не били женщину и не поджигали дома.
Все простые объяснения оказались неверными.
«Я слишком быстро сделал вывод», – с раскаянием подумал я.
Только потому, что я не любил Джорджа Миллеса, я с такой готовностью поверил в то, что он нечист на руку. Он сделал этот обвиняющий снимок, но ведь ничем нельзя было доказать, что он им воспользовался, за исключением того, что Элджин Йаксли стал работать за плату в Гонконге, вместо того чтобы вложить страховые деньги снова в скачки. Любой имеет право это сделать. От этого преступниками не становятся.
Но он все же был преступником. Он присягнул, что никогда не видел Теренса О'Три, а на самом деле видел. И было это уж точно до суда, поскольку Теренс О'Три до сих пор сидел в тюрьме. И не в те зимние месяцы прямо перед судом, поскольку погода на снимке была пригодная для сидения на улице, а еще там была… я невольно заметил и теперь вспомнил… там на столе перед французом лежала газета, на которой, возможно, удастся разглядеть дату.
Я медленно и задумчиво пошел домой и через диапроектор спроецировал на стене свой большой новый снимок.
Газета перед французом лежала на столе слишком плоско. Нельзя было различить ни даты, ни какого-нибудь полезного заголовка.
С сожалением я рассматривал снимок, чтобы найти хоть что-нибудь, по чему можно было бы определить дату. И вот в глубине, рядом с мадам и ее кассой внутри кафе, я увидел висящий на стене календарь.
Лошади Элджина Йаксли были отправлены на выпас в конце апреля и застрелены четвертого мая.
Я выключил проектор и поехал на Виндзорские скачки, ломая голову над этой несовместимостью и чувствуя, что я завернул за угол в лабиринте в уверенности, что дойду до центра, но наткнулся на тупик, окруженный десятиметровой живой изгородью.
В Виндзоре скачки были средненькие, все звезды были на более важных в Челтенхеме, и из-за слабого соперничества одна из самых медленных старых скаковых лошадей в конце концов победила. Половина остальных столь же старых скакунов весьма любезно попадали, и мой дряхлый дружок с повисшей от усталости головой пришел первым после трех с половиной миль утомительной дистанции.
Конь с раздувающимися боками стоял в паддоке. Я, едва ли менее усталый, расстегивал подпругу и снимал седло, но удивление и удовольствие его пожилой верной хозяйки стоило всех этих усилий.
– Я знала, что он когда-нибудь победит, – возбужденно говорила она. – Я знала. Разве он не отличный старикан?
– Отличный, – согласился я.
– Это его последний сезон, понимаете. Я отправляю его на покой. – Она потрепала коня по шее и сказала ему на ухо: – Мы все немного устали, старик, правда? И что еще более жаль, дальше идти нельзя. Все кончается, старик. Но сегодня это было здорово.
Я вышел и встал на весы, унося с собой ее слова: все кончается, но сегодня это было здорово. Десять лет – это было здорово, но все кончается.
Большая часть моего сознания все еще сопротивлялась мысли о конце, особенно о конце по приказу Виктора Бриггза, но где-то там, во тьме, хрупкий росток смирения уже выпустил свой первый листок. Жизнь меняется, все кончается. Я и сам изменился. Я не хотел этого, но это случилось. Мое долгое спокойное плавание медленно близилось к концу.
Никто из тех, кто стоял снаружи весовой, и не догадывался об этом. Я, что было не свойственно мне, выиграл на этой неделе четыре скачки. Я был жокеем в самом расцвете. Я довел до финиша старого неудачника. На следующую неделю мне предложили пять скачек другие тренеры, кроме Гарольда. Синдром «удача приносит удачу». Фанфары. Все на высокой ноте, все вокруг улыбаются. Семь дней с того заезда на Дэйлайте – и настроение на семь лиг от прежнего.
Поздравления лили мне бальзам на душу, я отбросил всякие сомнения, и если бы кто-нибудь в тот миг спросил меня насчет ухода на покой, я сказал бы: «О, да… лет через пять».
Но никто не спрашивал меня. Никто и не ждал, что я уйду. Покой – это слово было в душе у меня, не у них.
Джереми Фолк приехал следующим утром, как и сказал. С виноватым видом, сложившись по-журавлиному, протиснулся в парадную дверь и пошел за мной на кухню.
– Шампанского? – сказал я, вынимая бутылку из холодильника.