Реки не замерзают
Шрифт:
— Странно это как-то, — баба, как запотевший огурец, обеими руками протирала свой нос и безпокойно зыркала глазами по сторонам. С ней тоже что-то происходило; недоступные ее обонянию флюиды уже проникли внутрь и совершали там какую-то непонятную работу…
— Что ж нам тогда делать? – спросила она и, словно отгоняя мух, замахала вокруг себя руками.
— Что делать? — леший на минуту задумался и медленно, с расстановкой, произнес: — Похоже, нечего нам здесь делать. Все, что надо, они сами вытворяют. Для них злодейства наши безполезны —всему они научены и, пожалуй, уже поболее нашего. А супротив других нам просто не потянуть. Вот такая выходит карусель!
— Что-то не разумею я, — скривилась, было, баба, но потом воскликнула: — Ловко ты, однако, все рассудил — будь здоров!
— С кем поведешься, — леший с загадочным видом взглянул
Сборы были не долгими. Баба, не удержавшись, напоследок запорошила все вокруг раздорным зельем, щепоть которого отыскала где-то в недрах своего безразмерного сарафана.
— Кто-то тут и до меня постарался, — проворчала она добродушно, — не жалея сыпал, от всего сердца…
А леший, молчаливо простившись с мудрой паутинкой, поставил точку:
— Ну, что, двинем на наш левый берег? Впрочем, теперь непонятно чей он — этот левый берег?..
* * *
Когда предрассветный город остался далеко позади, лесная баба вдруг подала голос из котомки:
— Послушай, а чего это они сами себе зловредствуют и друг друга морочат?
— Может быть боятся? — пожал плечами леший. — А может быть просто и сами не знают. Кабы знали, разве бы так жили?
Псков, декабрь 2001
Скорбный архипелаг
(отрывок из повести)
Как только наступали теплые деньки, настоящие, не какие-нибудь апрельские перевертыши, когда сегодня пригреет, а назавтра, словно из холодного подвала, пахнет февралем, Федор Федорович отправлялся прогуляться по Корытовскому лесопарку... Он всегда брал с собой перочинный нож и первым делом вырезал из приглянувшейся толстой ветки палку, на которую потом старательно (без всякой, впрочем, нужды) опирался. Возможно, этим он подражал кому-то, на которого хотел в этот момент быть похожим, или же просто опасался собак — определенно по этому поводу сообщить нечего, так как сам Федор Федорович ни с кем своими соображениями на этот счет не делился. Хотя, рассуждая о его натуре, можно сказать, что до известной степени он был человеком прямодушным. Если бы кому-то удалось подсмотреть ему внутрь, то без сомнения обнаружился бы уходящий вдаль прямой широкий проспект, светлый и ровный, дающий возможность разглядеть каждый метр тротуара и ухоженных газонов. Но в некотором удаление все равно существовал некий угол, за который означенный проспект вдруг резко поворачивал, и вот что находилось там, за этим поворотом, узнать было уже положительно невозможно. Федор Федорович о многом конечно же догадывался, если не сказать, что знал, но это было его личным делом и посторонних совершеннейшим образом не касалось...
Неспешно прогуливаясь под сенью вековых сосен, вдыхая целебный их аромат, Федор Федорович неизбежно выходил из леса там, где его кромка соприкасалась с дорогой, к грандиозному городскому погосту. Через сто метров от этого места прямая асфальтированная лента упиралась в кладбищенские ворота и тянулась дальше к белому Воскресенскому храму, недавно здесь возведенному, но уже ставшему неотъемлемой частью ландшафта. Федор Федорович, конечно же, вступал на успевший уже прогреться и от того перебивающий резким гудронным духом лесные хвойные запахи асфальт, и шел в сторону серебристого церковного купола. Вход в кладбищенскую ограду лежал меж двух, сложенных из известняка, привратных помещений, на стены которых были привешены металлические створки ворот. Все это изрядно обветшало, а ворота так и вовсе намертво “вмерзли” в асфальт.
Федор Федорович сворачивал в какой-нибудь ряд и медленно брел, иногда просто глядя перед собой, а иногда читая однообразные надгробные надписи: “Вечная память... Помним, любим, скорбим... Забыть нельзя, вернуть невозможно...” Изредка глаза оживали на разбивающих скудную монотонность строчках эпитафий.
Ты жизнь,
Ты утренний рассвет,
Ты вся моя судьба,
Но нет тебя,
И свет померк
И
Чья-то боль, каких-то неведомых Федор Федоровичу людей, ощутимо витала над этими могилами, касаясь и его больного сердца. Он с грустью шел дальше, шепча: “Помяни их, Господи, во царствии Твоем...” Это тоже было как бы эпитафией, но, одновременно, и евангельской молитвой, хорошо знакомой Федор Федоровичу с детства и поэтому близкой и успокаивающей.
Кладбищенская антропонимика была чрезвычайно разнообразна и это, отчасти, тоже увлекало Федор Федоровича. Рядом с Ивановым и Смирновой лежали Пильнес Фира Львовна, Гюнтер Фридрих Карлович, чуть дальше Черешня Петр Васильевич, Карапетян Фрунзик Арменович и пр. пр. — читалась как бы география всего мира. Сотни тысяч толстейших фолиантов не смогли бы вместить этих жизней, да что там — и на одну единственную понадобились бы тысячи страниц... Впрочем, здесь они вполне укладывались в короткую черту меж датами.
Набродившись, Федор Федорович усаживался где-нибудь в укромном уголке и наблюдал, как тянутся вниз зеленые руки березы, силясь коснуться холодного надмогильного камня. И казалось ему, что мягкие, чуть колышимые ветром, березовые кружева — это слезы Матери-Земли, сотканные солнцем из земного праха и вознесенные на белые ситцевые стволы, чтобы напоминать об очевидном - бренности существования и близком-предстоящем каждому: из земли взят, и в землю отыдеши...
Он вставал, шел дальше и опять замирал в раздумье у какого-нибудь захоронения... Вот семейное: Никифоров Олег Петрович, 1954-86 гг., рядом — Никифорова Надежда Семеновна, 1956-96 гг. Въявь виделось Федор Федоровичу, как провожает в последний путь скорбящая жена своего молодого мужа, как долго собирает деньги, чтобы обиходить могилу, поставить камень, чтобы не хуже, чем у людей. И делает: ставит недорогой, но достойный, из мраморной крошки, каких сотни, но ведь не хуже, чем у других. И ходит десять лет каждое воскресенье, а может и не каждое, но, по крайней мере, раз в месяц точно. Выпалывает траву, сажает цветы, кладет конфетку и листик печенья. А потом вдруг и сама навечно переселяется сюда, в соседнюю могилу. И кто-то провожает ее, но верно менее заботливый или просто стесненный в средствах, потому что у нее лишь простой деревянный крест и никаких цветов над песчаным холмом.
Могилы действительно, как и люди при жизни, разнятся. Иные пышные, гордо пыжатся и выставляются напоказ, взлетая вверх дорогим черным гранитом, иные, словно стыдясь, скромно склоняются долу, косятся набок старыми крестами, укрываются густой сорной травой. Но все равно — и те, и другие — по требованию естественных законов, тянутся к земле, чтобы однажды слиться с ней и раствориться. Сколько бы не говорили и не писали на камне о вечной памяти, это лишь мечта — всему этому суждено исчезнуть. А вечное — оно есть, но не здесь, не сейчас, а там в зауголье, где исчезает горизонт, а небо, поднимаясь высоко и необъятно, разверзается, обнажая великие тайны времен, которые собственно и завершаются там, в полной недвижимости и тьме, где стрелка часов никогда не осмелится сделать и одного шага, и куда путь лишь через этот скорбный архипелаг...
Федор Федорович размышлял и думалось ему, что многие из лежащих здесь не покинули землю в муках и болезнях, цепляясь за каждую возможность остаться, не сгинули под колесами грузовиков и локомотивов, но смертельно устав, однажды пришли сюда сами. Они укладывались, каждый на свое место, не входя в рассуждение о его престижности и удаленности от центра Вселенной. Они поворачивались набок, натягивали на голову песчаного цвета одеяло и сразу засыпали, может быть пару раз с облегчением вздохнув. Нет, не все конечно так. Лишь некоторые. Многих, как подозревал Федор Федорович, тут вовсе не было. Их лишь на краткое время уложили в мягкие песчаные постели, а потом, под покровом ночи, незаметно куда-то увели. Куда, доподлинно Федор Федорович не знал, да и не хотел. Он предчувствовал, что ответ можно найти за углом знакомого проспекта, но ответ этот не очень приятен, и Федор Федорович не торопился искать, предпочитая прямой участок пути. Будто теперь ему не шестьдесят четыре, а по-прежнему тридцать, будто и не пора уже начинать осваиваться там за поворотом, разогнать всех посторонних и навести маломальский порядок…